Победа. Книга 2 - Чаковский Александр Борисович (книги полностью .txt) 📗
Первая встреча… Черчилль помнил, как будто это было только вчера: после утомительного перелета его «Либерейтор» приземлился на московском аэродроме.
Московском! Черчиллю казалось парадоксальным, фантастическим, что пройдут считанные минуты – и он в качестве гостя и союзника ступит на землю столицы большевистского государства, уничтожение которого еще сравнительно недавно было его самой сокровенной мечтой.
Черчилль вспоминал все, все до малейших деталей. Как он вышел из самолета, с трудом разминая затекшие от долгого сидения ноги, как группа каких-то людей, из которых он знал только Молотова, Гарримана и своего посла Керра, двинулась ему навстречу, как военный оркестр сыграл британский, американский и, наконец, советский гимн «Интернационал», один звук которого всегда вызывал у Черчилля ассоциации с восстаниями, забастовками, баррикадами, толпой – со всем тем, что было ему ненавистно.
Был день – нет, кажется, уже приближался вечер, прохладный августовский вечер. Его посадили в большую черную машину и повезли куда-то в лес, где, окруженный высокими соснами, стоял неразличимый даже вблизи особняк.
Черчилль через переводчика спросил сидевшего рядом с ним молчаливого Молотова, куда его везут и когда он встретится со Сталиным. Молотов лаконично ответил, что резиденция называется «государственной дачей номер семь» и что совещание со Сталиным состоится сегодня же вечером.
Кто присутствовал на совещании в Кремле? Из русских, кроме Сталина, – Молотов и Ворошилов. Его, Черчилля, сопровождали английский и американский послы в Москве – Керр и Гарриман.
Черчилль говорил первым. Он подробно объяснял, почему Англия не в состоянии сейчас открыть второй фронт.
Сталин не прервал его ни разу. Он молча курил трубку… Да, Сталин не прерывал его ни словом, ни жестом, и выражение лица его оставалось неизменным, но тем не менее Черчилль интуитивно чувствовал холодную отчужденность своего собеседника. Позже, уже в мемуарах, описывая это совещание в Кремле, Черчилль утверждал, что Сталин стал выглядеть более дружелюбно, когда услышал подробный рассказ о бомбежках Германии английской авиацией и готовящейся английскими войсками в Африке операции «Торч».
Об этой последней Черчилль только еще начал говорить, когда Сталин с явной заинтересованностью в первый раз прервал его. Он сказал:
– Это хорошо задумано. Во-первых, потому, что удар по тылам Роммеля будет для него неожиданным, во-вторых, потому, что ускорит выход Италии из войны, в-третьих, ознаменует конец битвы между немцами и французами и, в-четвертых, напугает Испанию, заставит ее быть нейтральной.
Тогда Черчиллю показалось, что ему удалось как бы рассеять разочарование Сталина в связи с отсутствием второго фронта, заставить, его воспринять предстоящую африканскую операцию как своего рода эквивалент…
Но уже несколькими минутами позже Черчилль понял, что ошибся. Когда он умолк, Сталин сказал:
– Я хочу поблагодарить господина Черчилля за откровенность и отплатить ему тем же. Не скрою, мы очень разочарованы тем, что второго фронта в ближайшее время не будет. Мы теряем на войне тысячи человек в день. Нам очень горько. Может быть, мы пережили бы эти горькие утраты несколько легче, зная, что и британская армия сражается с врагом так же, как и мы, – не на жизнь, а на смерть. Но она так… не сражается. Вы нарушили свое слово относительно второго фронта, господин Черчилль…
Вспоминая теперь все коллизии первых встреч со Сталиным, Черчилль пытался определить, какие перемены произошли с тех пор в советском лидере, на чем можно сыграть, что использовать, чтобы заставить его поколебаться и отступить? Усталость? Да, она ощущалась на его лице, чувствовалась в его походке, но больше не проявлялась ни в чем.
Тогда, три года назад, несмотря на все разногласия и размолвки, они все же расстались дружески, – по крайней мере, Черчилль так считал.
Сегодня он, Сталин, не был нужен Черчиллю, как тогда, в начале войны, когда от стойкости Красной Армии во многом зависела судьба Англии. В какой мере Сталин-победитель заинтересован в Черчилле сегодня? Может быть, ни в какой? И может быть, именно поэтому решил идти напролом и его непримиримая позиция в польском вопросе – лишь первый орудийный залп в задуманном наступлении?
Конечно, находясь в более спокойном состоянии, Черчилль не мог бы не подумать о том, что эти поляки вовсе не нуждались в специальном поощрении Советского Союза – для них было вполне достаточно решения Ялтинской конференции, предусмотревшей в числе других вопросов и увеличение польской территории на севере и на западе. Тогда же было решено запросить мнение польского правительства о размерах этого увеличения.
Вот оно, это правительство, теперь свое мнение и высказывает…
Но Черчилля мучила мысль о том, что задуманный им план пересмотра Ялтинской декларации – не только о Польше, но и о других освобожденных Красной Армией странах Европы – сегодня столь же далек от осуществления, сколь был далек и три месяца тому назад.
Он хотел бы сказать решительное, бескомпромиссное «нет» всем попыткам главы советской делегации поддержать дружеские России правительства в Восточной Европе. Но ему казалось, что подходящий момент для этого еще не наступил. В ходе заседаний пока что все шло «по касательной», обходя главное, существенное.
Да, все эти вопросы – и будущее Германии, и границы Польши, и выборы в восточноевропейских странах– так или иначе затрагивались на каждом заседании. Но опять-таки частично, каждый раз по какому-либо конкретному поводу. Сталина «покусывали», вместо того чтобы вцепиться ему в горло бульдожьей хваткой и не ослаблять ее, пока не будет вырван необходимый ответ-согласие. «Шагреневая кожа!» – мысленно проговорил Черчилль. С каждым безрезультатно потерянным днем ее размер уменьшается. Но герой Бальзака имел возможность осуществить любое из своих желаний, – правда, за счет определяемого размером кожи срока собственной жизни. Он, Черчилль, находился в гораздо более трагическом положении. Размеры отпущенной ему «кожи» определялись теперь не только его возрастом – он чувствовал себя достаточно бодрым. Но дело обстояло хуже – он, этот кусок шагреневой кожи, мог бесследно исчезнуть, как только будут объявлены итоги выборов. И от этого дня его, Черчилля, отделяли теперь уже не месяцы и даже не недели, а всего лишь несколько суток.
Всего несколько суток! И ни одна из его послевоенных целей еще не достигнута! О, если бы он был в силах остановить время, повернуть его течение вспять!
Для Трумэна прошлого как бы не существовало. А он, Черчилль, жил этим прошлым. Нет, это совсем не значило, что к семидесяти годам его вдохновляли только воспоминания. Мечты об утраченном и злоба оставались для него мощными стимулами.
Сравнивая прошлое с настоящим, Трумэн испытывал радость, гордость.
Для Черчилля в прошлом заключалось величие и в то же время горький упрек настоящему. В прошлом искал он причины непоправимых ошибок, совершенных или совершаемых в настоящем. Но в мысли, что все, все могло быть иначе, находил он эгоистическое, хотя и бесплодное удовлетворение.
Перед отъездом сюда, в Бабельсберг, на встречу, которой Черчилль так жаждал и так боялся, он уже обессиленный сидел под южным голубым небом у лежавшего на земле мольберта, пытаясь проанализировать допущенные в прошлом ошибки. Не свои, нет – ведь он был Черчилль и не мог ошибаться, – а тех, других, которые в разные времена не вняли его советам, недооценили его предупреждений, не предотвратили того, что могло быть предотвращено.
Тогда, на лужайке близ замка Бордаберри, Черчилль размышлял о многом, но главным образом о своей последней встрече со специальным послом американского президента Дэвисом, человеком, которого Трумэн не только зачем-то привез сюда, на Конференцию, но и посадил рядом с собой, как бы уравновешивая в глазах Сталина свои симпатии между бывшим американским послом в России и Бирнсом: Бирнс – по правую руку, Дэвис – по левую, мелкая дипломатия…