Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ) - Дубинин Антон (книги бесплатно без txt) 📗
Занятия простаивали — приберегая деньги для лекций метра Амори, мои друзья не ходили учиться. Иногда приходилось побираться — это новое искусство я освоил без особого труда. Лицо у меня было юное и жалобное, голос — тонкий и не испитый. Потому мне подавали много, и не только гнилых овощей и кусков скверного хлеба — иногда даже денег. «Милостивая государыня! Подайте милости ради бедному студенту, который за вас помолится Богородице так, как только школяры Нотр-Дам умеют!» — вот каким словам научил меня Адемар, и они вполне помогали мне. В холщовый мешок летели разные отбросы, в том числе и такие, которые с голодухи хотелось сразу сжевать — но я терпел, помня, что все добытое в первую очередь принадлежит моим братьям. Как ни странно, милая моя, побираться я выучился быстро: заработанное в детстве послушание помогло мне преодолеть боязнь унижений. Адемар, бывало, хвалил меня за богатую добычу и за несомненный талант к попрошайничеству; «вот настоящее смирение, Красавчик, — говорил он, — блаженны кроткие, ибо они наследуют землю» — и делил поровну съестное, вытащенное из моей нищенской сумы. «Где был? У каноников Сен-Женевьев? Что-то жадны нынче святые отцы — куда, к примеру, годятся такие коровьи кишки? Их обычно выбрасывают! А это что за кожа, она жесткая, как их нечестивые сердца! Что, господа каноники считают, что ее можно есть? Попробовали бы они бросить эти сплошные сухожилия своим псам! Да чтобы их черти на том свете накормили такими яствами! А вот эти капустные листья — ничего себе. И какая добрая душа подала тебе вина? Не особенно кислое, если подогреть — и того незаметно будет!»
Впрочем, попрошайничество оставалось крайней мерой. На него посылали либо меня, либо смиренного Лиса — и случалось это довольно редко. Я за всю свою парижскую жизнь вспомню три-четыре похода за милостыней; все они, впрочем, казались довольно страшными — из-за злых дворовых собак, от которых надлежало отбиваться посохом, и не менее сердитых горожан, порой подававших тумаки вместо монет. На этот случай оставался Большой Понс, всегда следовавший за мной на некотором расстоянии — если вдруг на меня решали напасть хулиганы или другие подобные мне побирушки, грозная тень Понса отбивала у них всякое желание агрессии.
Неожиданно пригодился и доказал свою пользу Грязнуха Жак, от которого обычно не ждали ни добра, ни прибыли. Напрочь лишенный гордости вследствие простого происхождения, он нанялся в небогатый кабак неподалеку (заведение было совмещено с борделем, и мы не рисковали спрашивать, как проводит Жак свободные от работы часы. Впрочем, от Лиса я узнал, что шлюхи — народ стяжательский, без денег никуда не пойдут даже с сыном французского короля. А Жак к тому же не был сыном короля, и вряд ли кому-то могла бесплатно приглянуться его щербатая физиономия. Так что о чистоте и непорочности нашего товарища Адемар не особенно волновался.) Жак за харчи и пол-денария в день прибирался в сей обители разврата, а когда не случалось других певцов, даже пел и музицировал на пьянках. Голос у него был не такой чистый, как у Адемара, и не такой красивый, как у меня — зато громкий. Из положенных за работу «харчей» (чаще всего — миска бобов с салом или чечевичного супа) верный Жак съедал половину, а остальное приносил нам в «семью». Миска у него была своя, и не маленькая — целое ведро с дужкой, чтобы удобнее было переносить с места на место, и Жак всегда внимательно следил, чтобы суп наливали до самого края. Кабак, как я уже упомянул, находился неподалеку от нашего дома, и в большинстве случаев Жаку удавалось донести до нас добычу, не расплескав ни ложки.
С лихорадкой я слег уже после первых печальных новостей. Метр Амори вернулся наконец из Рима, но, увы ему, не с победой: Папа Иннокентий признал доводы его противников убедительными, а доктрину несчастного доктора о полноте пребывания Господа во всем сущем — еретической. И подлежал оный доктор к публичному покаянию перед собранием капитула Нотр-Дам, то бишь перед так называемым «университетом», а труды его — к торжественному сожжению. Сломленный магистр проделал все, от него требуемое, после чего от горя слег с тяжелейшей хворью — Лис, вместе с Адемаром посещавший больного наставника, утверждал даже, что это «огонь святого Марселя». Симптомы все похожи — жар и конвульсии, жажда и воспаление кожи, и ногами магистр уже не может шевелить, и левая рука почти омертвела… Болезнь метра Амори и его скорая кончина занимали нашего Адемара куда больше, чем мое плачевное положение; я мало видел его в эти тяжкие дни, а если видел, то в унынии, не менее достойном утешения, нежели мой недуг. Остатки моей неприязни к Жаку окончательно выветрились как раз тогда: его горячий суп, хотя и жидковатый, поддерживал мои слабые силы так же, как братские заботы Ренара. Заболел я как раз от вечерних побирательств: почему-то рождественские и пост-рождественские миракли не вымотали меня до такой степени, как нищенство. Слег я вскоре после Сретения и так провалялся до самой Пепельной Среды. Однако на начало Великого Поста я все-таки добрался до Сен-Виктора на обедню — несмотря на стойкую нелюбовь Адемара к такому времяпровождению. Тому, к несчастью ли, к счастью, было не до меня — он сидел у постели больного магистра вместе с другими его почитателями. А я, приняв на макушку положенную щепоть пепла из рук священника, неожиданно резко пошел на поправку. По дороге до дома меня более не лихорадило; как будто напутствие прелата — «Memento, homo, quia pulvis es et in pulverum reverteris» — помни, что ты прах и в прах возвратишься — подействовало на меня совершенно обратным образом. По возвращении же домой я застал Адемара — дикое зрелище — Адемара в слезах, неистово рыдавшего и в кровь расцарапавшего свое прекрасное лицо. Понс сидел с потерянным видом и подвывал своему другу и господину, Лис носился между ними с мокрыми полотенцами, глаза его тоже были красны и мокры. Грязнуха Жак лежал на тюфяке и стонал — он с чрезмерного горя бился о стену и сильно расшиб лоб, скулу и костяшки пальцев. Ренар, один среди всех сохранявший здравый рассудок, ответил на мой изумленный вопрос, что случилось большое горе, скончался метр Амори. «Подлые трусы! — отчаянно воскликнул Адемар, — им не хватило духу убить его честным оружием, и они затравили его, как жадные псы — большого зверя!» Горе Братьям, горе, умер их отец, умер метр Амори де Бен.
Умер он тихо — не как осужденный, не на костре или плахе, а в собственной постели, окончательно заеденный недугом отчаяния. Не всякий человек может пережить гибель своих трудов. Метр Амори протянул после этого несколько месяцев — и то много для человека, которого Папа признал еретиком и распространителем лжеучения; человека, которого за ересь лишили докторской кафедры в университете, так что он был вынужден самые свои тяжелые дни жить на подношения друзей и учеников; человека, который пережил публичное отречение и сожжение собственных книг на площади. То и наука для каждого человека знаний: всякий светоносец рано или поздно падет, как низвергся Денница, сын Зари, и не стоит возноситься персти праха: помяните хоть несчастного гордеца Абеляра. «Memento, homo, quia pulvis es et in pulverum reverteris», как в Пепельную Среду на начало поста говорят во всех церквах священники, посыпая щепоть пепла на темя каждому прихожанину.
Смерть доктора Амори, внешне примиренного с Церковью, но по-настоящему смириться так и не сумевшего, принесла университету зримую пользу. Ученики еретика рассеялись, как овцы без пастыря — да только не надолго: уже к поздней весне разбредшиеся овцы принялись сбиваться в отдельные небольшие стада. Оправившись от горя, мой Адемар собрал своих верных товарищей и объединился с другой подобной группой, которой верховодил некий диакон Ромуальд, из ближайшего окружения почившего метра. Оная компания в свою очередь входила в объединение доктора Давида, профессора-теолога, работавшего над суммой доктрин Братства. Раскаяние родоначальника секты было признано вынужденным и ничего не стоящим, и верные последователи собирались дружно бороться за торжество его попранных идей. В прекрасном теплом апреле, сменившем ужасную зиму голода и смертей, я снова начал видеть на лице Адемара ту самую надменную усмешку углом рта. И он продолжил учить меня чтению и письму, используя для моих упражнений монашескую вощеную дощечку вместо дорогостоящей бумаги. Дощечка, подвесная к поясу, была еще из Гранмона — память о жизни инока; в орденах, где практикуется обет молчания, на таких пишут краткие записки братьям в часы полной тишины.