Бурсак в седле - Поволяев Валерий Дмитриевич (книги онлайн полностью .TXT, .FB2) 📗
— Хунхузы! — не веря тому, что видел, зло выдохнул Калмыков. — Мать вашу узкоглазую!
От жалости к медвежонку у него неожиданно сдавило горло, он поморщился, помял пальцами неряшливо выступавший горбатый хрящ, сглотнул что-то теплое, неприятное, внезапно возникшее на языке, и, все еще не веря тому, что видел, проговорил утвердительным шепотом:
— Хунгузы!
Хунгузов — бандитов, приходящих из-за Амура, с китайской территории, здесь было не меньше, чем местных жителей. Деревяшек на счетах всего Дальнего Востока не хватит, чтобы их пересчитать. Лютовали хунгузы сильно, часто убивали, словно бы боялись мести, хотя в большинстве своем были людьми трусливыми; в драке уступали; лишь когда имели перевес раз в семь — всемером на одного могли напасть, а если против них выступали двое, то ребята эти, пока их не наберется человек пятнадцать, вряд ли будут выступать.
В ложок, шумно сопя и широко расставив «свои дзои», будто лыжник, съехал Григорий.
— Где тебя черти носят? — сорванным голосом прохрипел Калмыков, раздувая ноздри.
— Да в яму попал, — неожиданно, переходя с голоса на шепот, признался Куренев.
— У тебя чего, глаз не было? В яму попал… — оттаивая, проворчал Калмыков. Он очень быстро заводился, делался резким, нетерпимым и также быстро остывал — такой у него был характер.
— Так получилось, Иван Павлыч, — виноватым голосом пробормотал Куренев, — в поруху попал. Яма сырая, глубокая. Китайская. То ли ночевали в ней косые, то ли для каких-то своих надобностей вырыли, не… — он не договорил, споткнулся, увидев медвежонка с отрезанными лапами. Лицо Григория передернула жалость, около губ образовались старческие морщины. — Чего это?
— Разве не видишь?
— Кто это сделал? Китайцы?
— Да уж не русские, — Калмыков быстрым взглядом обвел ложок, засек свежий след. Это были они, китайцы…
Подъесаул переместился к следу, помял пальцами сырую траву, понюхал зачем-то свою ладонь, подошвой сапога стер морось с нетронутого целика, проверил выход из ложка, стараясь понять, сколько же здесь было: двое или больше? Сколько их было — не понять… Впрочем, это особо и не интересовало Калмыкова — ему было совершенно безразлично, сколько их…
А Куренев тем временем крутился около медвежонка, хлопотал, ахал, морщился болезненно, словно бы сам попал в беду, пытался что-то сделать, но не мог… Что он может сделать, если у зверя нет лап? Прирастить новые, словно клешни, как это принято в рачьем царстве?
Калмыков сполз с края ложка вниз, стер грязной рукой лицо.
— Значит, так, Гриня, — в голосе его вновь улавливались злые нотки и голос получился надтреснутым, словно после затяжной пьянки, — бери медвежонка, кидай его себе на закорки и тащи домой. Вдруг выживет?
— А чего ему не выжить? Выживет… Вот только как с охотой? А? — жалобно спросил Куренев. — Без добычи домой придется возвращаться?
— Вернемся без добычи, Гриня, ничего страшного. На охоту мы можем сходить и завтра и послезавтра. А медвежонка через пару часов может и не быть — сгорит.
— Выживет, Иван Павлыч, раз нас дождался. Я ему сейчас раны целебной жеваниной залеплю, травами… Раз до сих пор не погиб — дальше не погибнет'… Не дадим погибнуть. А вы, Иван Павлыч, как же, куда вы?
— Я попробую догнать китайцев, — Калмыков резким ударом кулака опечатал воздух, — догнать и наказать их. Такие вещи оставлять безнаказанными нельзя, — он подхватил карабин, махом, в два прыжка, одолел ложок. В один прыжок очутился наверху и врезался в высокие, размякшие от жары серые кусты, сбил с них целое облако прозрачной липкой тли и исчез в зарослях.
Куренев выскочил было следом, также врубился в кусты, но остановился — он даже не увидел, в какую сторону ушел Калмыков, — был слышен лишь шум, будто по чаще катился невесомый ветер, пригибал кусты к земле и растворялся в пространстве. Куренев ногой раздвинул куст, увидел у корней растение с длинными узкими листьями, сорвал его, потом нашел несколько стеблей, также сорвал…
Внизу, в ложке, он торопливо разжевал растение, превращая его в тюрю, сделал одну небольшую лепешку, наложил на правую переднюю лапу медвежонка, из заплечного мешка выдернул холстину, в которую был завернут хлеб, разорвал ее. Куском холстины, как бинтом, обмотал мишке лапу.
— Потерпи немного, браток, — пробормотал, передергивая плечами, жалко было медвежонка, — потерпи… Сейчас легче будет, боль пройдет. Лапы, конечно, не вернешь, но боли не будет.
Точно такую же лепешку он наложил на другую лапу медвежонка, переднюю левую, и также обмотал обрывком холстины, затем обработал задние лапы.
Медвежонок, словно бы понимая, что от этого человека ему худа не будет, перестал стонать.
Закончив работу, Куренев взвалил медвежонка на одно плечо и, кряхтя, потащил домой, в станицу.
Калмыков шел по тайге быстро — у него в такие минуты, как впрочем, и в минуты опасности, — невесть откуда появлялись силы, они прибавлялись, словно бы внутри у него начинал работать какой-то дополнительный двигатель, дыхание обретало легкость, шаг делался летящим, бесшумным, невесомым. Это был шаг охотника, не любителя, который наведывался в тайгу, чтобы прочистить ноздри какому-нибудь зайцу, а настоящего охотника, который с тайгой был на «ты», и не только с тайгой, но и с царем здешних зверей — амурской «мамой».
Он стремительно одолел длинную, забитую черными поваленными деревьями падь — тут когда-то прошел беспощадный огонь, рожденный сборщиками женьшеня, оставившими после себя непогашенный костер, и костер этот наделал бы дел, если бы не внезапно пролившийся дождь — такой вывод сделал подъесаул, поскольку пал не перекинулся в соседнюю падь, угас на неровном безлесном гребне; вторую падь Калмыков одолел еще быстрее первой, выскочил за закраину, поросшую кустарником, огляделся.
Перед ним открывалось пространство, затененное жаркой волнистой дымкой, почти безжизненное, неподвижное. Понять в этом пространстве, куда ушли разбойники, изувечившие медвежонка, было невозможно — ни единой метки, ни одного следа, стоит только ошибиться чуть-чуть и Калмыков промахнет мимо хунхузов.
Хоть бы где-нибудь крикнула сорока или шевельнулась зелень…. Нет, ничего этого не было, ничегошеньки.
Молчали птицы; бабочки, которые еще совсем недавно беззаботно порхали среди стволов, исчезли, — все поглотил тяжелый дневной зной.
И все же в неподвижном тяжелом пространстве этом Калмыков уловил слабое шевеление, живинку, словно бы из темной глубины тайги на поверхность поднялось легкое облачко дыма — поднялось и тут же растаяло. Всего несколько мгновений длилось это, а острый глаз подъесаула засек, увидел, как из-под колючих макушек деревьев выпросталась сизая рябь, втиснулась в пространство, размазалась по нему и исчезла.
Он поспешно скатился с лысого гребня в угрюмую пядь, прикладом карабина, будто топором, разрубил переплетенные ветки дикого винограда, схожие с длинными, свитыми в петли веревками. Веревки образовали плотный занавес, не протиснуться. Но Калмыков, человек жилистый и упрямый, одолел занавес, влез в чащу; дальше он пошел быстрее — непреодолимая стенка поредела, расползлась, будто прелая ткань, воздух посвежел, из него исчез запах гнили; в сумраке чащи мелькнули и исчезли проворные тени — невидимые лесные зверьки при виде человека поспешно разбегались, некоторые разбегались задолго до его появления — Калмыков находился за километр от них, а иная зверушка, настрополив острые дульца ноздрей в его сторону, засекала тяжелый дух человека и до его прихода успевала закопаться в землю, либо спрятаться так, что ее даже опытная собака не могла отыскать.
Ничего и никого опаснее человека нет в уссурийской тайге, — ни медведь, ни «мама» — здешняя тигрица, имеющая характер очень суровый; ни вепрь, одним движением клыков способный выпустить кишки боевому скакуну, — не в состоянии бывают сравниться с «венцом природы». «Венец природы» по этой части опережает всех. Калмыков сплюнул в сторону нескольких исчезнувших теней, не останавливаясь, проследовал дальше.