Камень и боль - Шульц Карел (книги бесплатно без онлайн .txt) 📗
С того дня отец Эпипод Эпимах не отходил от его постели. Лишь двое чередовались с ним в бдении – Граначчи и Кардиери. Микеланджело, понемногу выздоравливающий под действием приоровых лекарств, с горькой улыбкой смотрел на эти смены лиц возле него. Все уплывало в дальние дали, как и во время горячки, но теперь было хуже, – стены не падают, пепла нет, а люди все равно проходят вдали, исчезают, уходят из глаз, а что после них остается в сердце?
Каждый день заходил и Полициано, но до того постаревший и подавленный происшедшими переменами, что это было – как если бы зашел чужой, безучастный человек. Надломленный спором с гуманистом Мерулой, всеми поносимый, оклеветанный, презираемый и пренебрегаемый гражданами из-за своей болезни, о происхождении которой скоро разнеслись по всему городу дурные и злорадные слухи, еле таскал нога и выглядел как тень знаменитый преподаватель греческого и латинского красноречия, у ног которого когда-то сидели ученики со всего света, сочинитель песен о розах и композитор "Орфея", лучший друг Лоренцо Маньифико, Он садился к Микеланджело на постель, глядя на него тупо, без всякого интереса, словно пришел к чужому, словно завернул сюда на минутку посреди своих блужданий, потом без всякой мысли шел дальше. Таким стал Полициано.
Изредка приходили юные Джулио и Джулиано Медичи, но ненадолго и как-то тайно, оттого что Пьер строго учил их вести себя, как подобает дворянину, и эти посещения ему не понравились бы. Молчаливый и задумчивый Джулиано больше не изучал сложных философских вопросов, а по совету канцлера Довицци Биббиены предавался усиленным упражнениям в испанском фехтовании и рыцарскому служению прекрасным дамам. Многие ночи провел в слезах лютнист Кардиери, узнав перстни, выставляемые напоказ прелестной Аминтой. Биббиена продолжал свое воспитание, и хотя Аминта вернулась к Кардиери, Джулиановы перстни носили другие дамы, а юноша побледнел от рыцарского служения, которое принесло ту пользу, что он перестал быть задумчивым, хоть и не перестал быть философом.
Джулио совсем забыл, как сопровождал когда-то Микеланджело в часовню Бранкаччи при Санта-Мария-дель-Кармине копировать фрески Мазаччо, – забыл, потому что получает теперь богатый доход от церковной должности, скоро поедет в Рим и, так как ему уже шестнадцать лет, будет там облачен в кардинальский пурпур. Поэтому посещения того и другого были всегда короткие, им не о чем было с ним говорить, Микеланджело преданно приветствовал знатных юношей, они его поздравляли, твердя, что выглядит он день ото дня все лучше, потом, заверив, что неизменно поминают его в своих молитвах, удалялись с великой учтивостью и многими поклонами. Таковы были Джулио и Джулиано Медичи.
Но отец Эпипод бдит неотступно и лечит искусно. Он не заходит сюда на минутку, по дороге, чтоб сейчас же продолжать свои блужданья, не поздравляет с выздоровленьем, не улыбается благосклонно, – нет, приор Сан-Спирито выполняет наложенную им на самого себя епитимью неослабно, героически: молчит в присутствии больного о пути мореплавателей. Все это просто-напросто приснилось в кошмарном сне – насчет темнокожих людей и диковинных птиц, липких цветов и змеиных тел, ничего этого нету, забудем об этом, перестанем об этом говорить, а то как бы не началась опять горячка. Лицо мира не изменилось. И отец Эпипод Эпимах до сих пор не написал маэстро Бехайму в город Нюрнберг о своих догадках, что, мол, адмирал Колумб, видимо, открыл огромную, загадочную, новую страну. Не написал, – не было времени. Такое письмо, чтоб быть в самом деле убедительным, требует долгого обдумыванья, подсчетов, накопления фактов и доказательств. А приор Сан-Спирито верен монашеской дисциплине, добросовестно исполняет свои пастырские и иноческие обязанности, а в свободные минуты еще и по ночам бдит у постели Микеланджело. Пускай уж другие пожинают лавры, вызывая восторг маэстро Бехайма в городе Нюрнберге, этого светила науки. Отец Эпипод честно расплачивается за свою неосмотрительность, просиживая у постели больного, как повелевает церковь, предписывающая посещения больных. Он не написал в город Нюрнберг.
А однажды Кардиери принес свою лютню. Ударил по струнам и запел. Над постелью больного полетела канцона, полная солнца и любви, и сам приор стал слушать с мягкой улыбкой, потому что канцона была прекрасная. Не спеша белейшей рукой своей он открыл коробочку с зернами крепких благовоний и долго нюхал, пока Кардиери, покачивая в такт головой, так что ниспадающие кудри двигались по плечам, сидя на полу со скрещенными ногами, бил, и ударял в струны, и пел о даме, по правую руку которой идет любовь, кто ее видел, тот вечно будет сгорать от любви, – одну только улыбку, мадонна, и будем трое верны друг другу – вы, я и любовь. Где ты, свет моих очей? Исторгнув из струн рыданье, он начал новую песню, нежную, как веянье ветра, под которым плыл челн с Гвидо Кавальканти, с Лаппо Джанни, с возлюбленной монной Ванной и монной Биче, и божественный мессер Данте стоял на носу челна и говорил к ним о любви неугасимой, вечной, прошедшей сквозь ад, чистилище и рай, и им было так хорошо, словно вечер на волнах, в челне, никогда не кончится и они всегда будут вместе плыть в дыхании роз по морю. И приор улыбался этой песне и глазам Микеланджело и опять думал о звездах, море и новой земле, а Микеланджело пил песню Кардиери длинными глотками, так что напоил благоуханьем ее всю кровь сердца. Тут лютнист Кардиери улыбнулся счастливой улыбкой и, вскочив на ноги, объявил приору, что Микеланджело совсем выздоровел, потому что это уже не улыбка больного. И отец Эпипод, радостно кивнув головой и простившись с юношей, снова вернулся к прежним своим дням и ночам.
Микеланджело встал с постели в начале января и сейчас же стал думать о новой работе. Потому что все уплывало в далекие дали так же, как это было, когда он лежал при смерти и бредил, но теперь было еще хуже, теперь он ощущал суровую действительность, – тут не пепел, стены не валятся, а все-таки люди проходят вдали. Он с горькой улыбкой видел их изменения – они теряются, пропадают, что же останется после них в сердце? Он вдруг почувствовал в сто раз сильнее свое одиночество. И страшную, жгучую тоску по людям. Сошел со смертного ложа снова в жизнь, иссушенный жаждой участливого слова, спокойного, безмятежного отдыха. Всеми оставленный. Каждый, в непрестанных изменениях, спешит за своей судьбой, не роняя ни слова, которое упало бы хоть как милостыня в ладонь нищего. Тоска по людям. Глубокая тоска, которой человек призывает судьбу, тоска о том, что некуда приклонить голову, только в одиночество, некому протянуть руку, только в пустоту, не с кем перемолвиться словом, только с молчаньем, некому передать и вверить самое бесценное, кроме как своей печали, некому улыбнуться, только своей скорби и беде. Тоска по людям, тоска по теплу их рук, по открытости путей и родных домов. Всегда один. Неизменно один. Он шел к ним, они не отвечали, каждый под своим бременем, – никто не несет боли вдвоем.
Тут он вспомнил о своих криках, когда он рухнул под ударом Торриджанова кулака! Что тот удар по сравнению с многими гораздо более сильными, нанесенными ему с тех пор! Люди, я, всегда стремившийся к побегу, теперь хочу из своего одиночества вернуться к вам. Я еще не очутился выше утесов скал, как хотел, не превратил горные вершины в фигуры гигантов, а уже стосковался о вас! Тоска по людям и при этом неодолимое желание создать произведение, способное воспламенить все сердца, чтоб во всех сердцах горела огнем сила искусства и пламя это вновь раздувалось от каждого поцелуя, ширилось от каждой улыбки, от каждой ласки росло. Что я до сих пор создал? Для вас еще очень мало, для вас я ничто, безносый бродяга, не имеющий куда приклонить главу, к кому протянуть руки, кому улыбнуться, кроме как своей скорби и беде. Вы по-прежнему ничего не знаете обо мне, каждый идет в своих изменениях другой дорогой, под собственным бременем. Значит, нужно произведение более возвышенное.
Я обещаю вам это произведение. Я создам его. Оно будет перед вами.