Бунташный век. Век XVII (Век XVII) - Шукшин Василий Макарович (библиотека книг TXT) 📗
— Подвесть их под присягу…
— Они жалованье требуют! А не под присягу… — Воевода злился. — Одной присягой не навоюешь.
— Вот вся наша крепость: надо платить, — сказал подьячий. — Надо платить. Тада хоть какая-то надежда будет.
— Подвесть под присягу! — еще раз сказал митрополит. — Острастку сделать!.. — Он тоже был в сильнейшем раздражении. — А караул кричать — это мы напоследок сделаем. Соберемся с голосами и рявкнем. Можеть, даже Стеньку тем испужаем…
Астраханцы растерялись.
Разницы шли ходко, днем и ночью, без остановок. Для этого вперед, на один конский переход, под сильной охраной высылались кони, кормились, и на них, отдохнувших, пересаживались казаки. Уставшие тоже кормились, налегке обгоняли войско и опять ждали, чтобы везти казаков дальше. Казаки с коней переходили в струги, отсыпались и снова садились на коней. Громада стремительно двигалась на юг, на Астрахань. В войске царила трезвость. За этим следили сотники, есаулы. Никто, и атаман тоже, не имел права выпить, хоть вино везли с собой, много.
Степан со всеми вместе переходил с коня на струг, наскоро ел, спал и опять садился на коня. Был он серьезен в эти дни, не кричал, не ругался. Так всегда было, когда он терял дорогого человека. Так было, когда он потерял в Персии Сергея Кривого.
Как-то под вечер атаман ехал рядом с Матвеем Ивановым. Разговорились про смерть. Совершенная внутренняя свобода Разина, постоянная работа ума, беспокойная натура — силы, которые сшибали его с мыслями трудными, неразрешимыми. То он не понимал, почему царь — царь, то злился и негодовал: как это — люди могут быть подневольными, но при этом — живут, смеются, рожают детей… То он вдруг перестал понимать смерть — человека нету. Как это? Совсем? Что, Стырь так и будет лежать теперь на высоком берегу Волги? Вечно. Для чего же все было? Для чего он жил? Смерть… Да что это, что?
— Степушка, — посмеялся Матвей, — покойников-то на земле больше, чем живых.
— Хреновина выходит, Матвей: одни черви и живут на земле? А мы для чего? Для прокорма ихного?
— Выходит, так.
— Тьфу!.. Аж тошно. А чего ты мне про бога-то плел? Я забыл… Ну-ка, расскажи толком… Я, знаешь, иконку одну видал в Соловцах — Божья Мать, я ее всю понял, всю в башку взял. Не знаю, как тебе сказать, — понял. Сидит хорошая, душевная христьянка… как моя мать. Я на ее залюбовался, по теперь ее помню. Ну?.. Стало быть, верю я?
— Это не то, Степан Тимофеич.
— Что же? А ты как хотел верить?
Матвей пристроил шагать своего конька к шагу разинского.
— Полюбить я его хотел, бога-то… Не мог — не дано: весь, видно, грехами изъеден, как лесина трухлявая, где же тут полюбить, чем?.. А любови нет, нету и веры, один обман. Я вон на горбатой-то оженился — и што? Ни себе радости, ни… И ей тоже мука. А ведь тоже — хотел полюбить. Вот-де никто не любит, а я буду. Душу ее буду любить…
— Ну и как? — со смехом спросил Степан.
— Не мог. Кажилился, кажилился — нет, нету моих сил на то, сбежал. Все бросил — и куда глаза глядят. Там и бросать-то… бобыль я. Нет, брат, душу не обманешь.
Они приотстали от других, никто не мешал разговаривать. И не странно им было — на высоченном берегу Волги, верхами, глотая пыль, поднятую передними, — вести этот углубленный разговор. Но Степану было интересно, и Матвею интересно.
— Ну а как с богом-то? — хотел понять Степан.
— Тоже не мог полюбить. Ведь полюби я, я бы и знал, как жить, — а не могу. Думы черные в голову лезут. Думаю: да сам он боярин добрый, бог-то. Любит, чтоб перед им только стелились. А он поглядит: помочь тебе ал и нет. Он ишо подумает. От таких-то богов на земле деваться некуда. Вот ведь думы какие! Рази так можно?
— А царя за что не жалуешь?
— Что? — Матвей, когда не знал, как ответить, переспрашивал — собирался с мыслью.
— Царя-то за что не любишь? Глухой, что ль?
— А ты?
— Я тебя спрашиваю!
— А мне интересно, как ты скажешь…
— Хитрый ты, Матвей. Все мужики хитрые.
— А ты не хитрый?
— Чего заладил: «а ты», «а ты»?.. Дятел. Я тебя спрашиваю!
— Ты тоже хитрый, Степан. Можеть, так и надо.
— Где это я хитрый?
— Да с царем с тем же… Не жалуешь и ты его, а как надо людей с собой подбить, говоришь: я за царя! Хэх!.. За царя. За волю уж, Степан, прямо, не кривить бы душой. Ну, опять же — не знаю. Тебе видней. Погано только. Как-то все… вроде и доброе дело люди собрались делать, а без обмана — никак! Что за черт за житуха такая. У нас, что ль, у одних так, у русских? Ты вот татарей знаешь, калмыков — у их-то такжа?
— Как я их знаю!.. — в раздумье, не сразу откликнулся Степан.
Степану неохота было говорить про это: велика это штука — людей поднять на тяжкое дело долгой войны. За волю, за волю, за царя — тоже за волю, но пусть будет за царя, лишь бы смелей шли, лишь бы не разбежались после первой головомойки. А там уж… там уж не их забота. За волю-то не шибко вон подымаются, мужики-то: на бояр да за царя… Так уж невтерпеж им — перед царем ползать. И нет такой головы, которая растолковала бы: зачем это людям надо?
— Такой же ведь человек — баба родила, — стал думать вслух Степан. — Пошто же так повелось? — посадили одного и давай перед ним на карачках ползать. Во!.. С ума, что ль, посходили? Зачем это? Царь. Что царь? Ну и что?
— Дьявол знает! Боятся. А тому уж — вроде так и надо, вроде уж он — не он и до ветру не под себя ходит. Так и повелось… А небось перелобанить хорошо поленом, так и ноги протянет, как я, к примеру…
Степан глядел вперед — как будто не слушал.
Матвей смолк.
— Ну? — спросил Степан.
— Что?
— Перелобанить, говоришь?
— Пример это я тебе!.. Такой же человек, мол, тоже туда же дорога — к червям, а вот вишь, что делается…
— Мгм… Да ишо еслив пример-то выбрать почижельше — осиновый. А?
Засмеялись.
— А что Никон? — спросил вдруг Степан с искренним и давним интересом. — Глянется мне этот поп! Хватило же духу с царем полаяться… А? Как думаешь про его?
— Ну и что?
— Как же?.. Молодец! А к нам не склонился, хрен старый. Тоже, видать, хитрый.
— Зачем ему? У его своя смета… Им, как двум медведям, тесно стало в берлоге. Это от жиру, Степан: один другому нечаянно на мозоль наступил. Ты бы ишо царя додумался с собой подговаривать…
— Нет, я таких стариков люблю. Возьму вот и объявлю: Никон со мной идет. А?
— Зачем это? — удивился Матвей.
— Так… Народ повалит, мужики. Патриарх… самый высокий поп, как Стырь говорил. Мужики смелей пойдут.
Матвей молчал.
— Что молчишь?
— Делай как знаешь…
— А ты как думаешь?
— Опять ведь за нож схватисся?
— Да нет!.. Что я, живодер, что ли?
— Дурость это — с Никоном-то. «Народ повалит». Эх, как знаешь ты народ-то! Так прямо кинулись к тебе мужики — узнали: Никон идет. Тьфу! Поднялся волю с народом добывать, а народу-то и не веришь. Мало мужику, что ты ему волю посулил, дай ему ишо попа высокого. Ну и дурак… Пойдем волю добывать, только я тебя попом заманю. Нет, Степан, ни царем, ни попом не надо обманывать. Дурость это.
— Цыть! Заговорил!.. — Степан уставился на Матвея строгим взглядом. — Много! Ворох сразу вывалил… Умник.
Матвей, недолго думая, подстегнул меринка, и отъехал вперед, и скрылся в рядах конников.
Степан обогнал всех, свернул в сторону с дороги, остановился. Подождал, когда подъедут есаулы.
— Дед! — окликнул он деда Любима. Когда Любим подъехал, спросил: — Есть у тебя хлопец проворный?
— У меня все проворные. — Дед Любим привстал в стременах, кого-то стал высматривать среди конных. — Зачем тебе? Могу всех кликнуть: сам выбирай — все молодцы добрые.
К ним подвернули есаулы, скучились.
— Мне всех не надо. А одного найди — в Астрахань поедет, к Ивашке Красулину.
— Гумагу? — догадался Любим.
— Никаких гумаг. Взять все в память, и до поры пускай все умрет.
Мимо шла и шла конница. Со Степаном здоровались: он кивал головой, влюбленно всматривался в своих казаков.