Меч на закате - Сатклифф Розмэри (книга бесплатный формат .TXT) 📗
Закончив тягостный свадебный ужин, я встал и вышел наружу, чтобы убедиться, что с Арианом все в порядке. Ночь была более тихой, чем когда бы то ни было, и ее тишина, казалось, только усиливалась этим слабым, едва слышным бормотанием ниже линии горизонта; и случайные зарницы почти терялись в молочной белизне лунного света. Я слышал, как вода озера с плеском накатывается на галечный берег и как среди кустов ухает вылетевшая на охоту сова; это было все. И мне внезапно захотелось, чтобы разразилась буря, я жаждал найти облегчение в раскатах грома, и в бушующем ветре, и в ливне, хлещущем по долине.
Когда я, поднырнув под каменную притолоку, снова вошел в башню, Гэнхумара уже лежала на постели, куда, как я знал, я должен был ее отнести. Она сняла с себя платье и сорочку и сложила их вместе со своими башмаками и медными и эмалевыми браслетами у подножия постели, и лежала теперь в душной темноте башни на моем старом, потрепанном непогодой плаще, обнаженная, с распущенными, разметавшимися вокруг волосами. А около ее головы плясал и порхал маленький белый ночной мотылек, привлеченный внутрь пламенем костра. Я посмотрел на нее и даже в неверном смешанном свете очага и низко висящей луны, заглядывающей в дверной проем, увидел, что кожа на ее теле там, где его закрывала одежда, была не белой, а кремовой, как клеверный мед. Она была золотисто-коричневой с головы до пят.
Она немного повернулась, положив голову на руку, чтобы было удобнее наблюдать за мной, пока я шел к очагу и клал наземь седло, которое занес внутрь на случай дождя. Как ни странно, напряжение между нами ослабло, словно раньше мы оба пытались оттолкнуть от себя что-то, но теперь смирились и открылись навстречу неизбежному.
— Я оставила огонь в очаге, чтобы ты мог раздеться, — сказала она, — но, думаю, света луны было бы достаточно.
Потом, когда я сбросил башмаки и, сняв пояс с ножнами, начал раздеваться, она воскликнула:
— Сколько на тебе шрамов! Ты весь изодран, словно старый мастиф, который всю свою жизнь дрался с волками.
И я думаю, что не иначе как она впервые увидела меня так, как я увидел ее четыре дня назад, потому что она должна была достаточно часто смотреть на большинство этих шрамов, пока ухаживала за мной во время болезни, но никогда не упоминала о них раньше.
Стоя у очага, я посмотрел на свежий багровый шрам у себя на плече и на белые рубцы от старых ран на бедрах и правом предплечье.
— Наверно, такой я и есть.
— Почему они снова и снова появляются примерно в одних и тех же местах?
— Воина из тяжелой конницы всегда можно отличить по положению его шрамов. Они покрывают бедра, ниже края кольчуги, — я слышал о специальных защитных пластинах, но они мешают садиться в седло — на бедра и на правую руку.
— А почему не длинный рукав? — практично спросила она.
Это был странный разговор для брачной ночи.
— Потому что он помешал бы размаху руки; а еще потому, что саксонские оружейники не делают свои доспехи таким образом.
Я потянулся, стоя у огня, а потом наклонился, чтобы загасить его кусками дерна, которые заранее принес для этой цели. Она, наблюдая за мной, сказала все тем же спокойным, отрешенно-заинтересованным тоном:
— Ты красив. Сколько женщин говорили тебе это?
Я собрал угли в кучу и закрыл их дерном; пламя угасло, и остался только слабеющий лунный свет, который полосой прочерчивал темноту.
— Несколько, — ответил я, — но очень давно.
— Как давно? Сколько тебе лет, милорд Артос?
— Тридцать пять. Это еще одна причина, по которой тебе не следовало выходить за меня замуж.
— А мне двадцать — почти двадцать один. Мы с тобой стары, ты и я.
Раньше я не задумывался о том, что у нее есть какой-то определенный возраст, — хотя отмечал вскользь, что она уже давно миновала ту пору, когда большинство женщин уходит к очагу своих мужей; и я впервые спросил себя, почему она не сделала этого. Словно угадав этот вопрос в моем мозгу и словно, после того как угас слишком пытливый свет, еще немного раскрывшись, она сказала:
— Когда мне было пятнадцать, я была помолвлена с сыном одного князя из южных земель. Все было устроено обычным образом, но тем не менее я любила его — я думала, что люблю его. Теперь я н уверена; мне было всего пятнадцать. Он погиб на охоте, прежде чем для него пришло время взять меня к своему очагу, и мне показалось, что солнце и луна упали с небес.
Воспоминания о нем вставали между мной и всем остальным, между мной и всеми мужчинами, и когда мой отец хотел сговорить меня снова, я просила и умоляла… я клялась, что наложу на себя руки; и в конце концов — я была вне себя, и, думаю, он боялся, что у меня достанет сил выполнить свою угрозу, — он частично сдался и пообещал, что у меня будет по меньшей мере пять лет отсрочки.
— И это шестое лето, — сказал я.
— Это шестое лето. Но…. — я услышал слабый горький смешок; она насмехалась сама над собой. — Не успели пройти два лета, как я поняла, что была глупа. Я пыталась удержать память о нем, но она стала прозрачной, как древесный дым, и улетучилась сквозь мои пальцы, и я осталась ни с чем.
— Почему же ты не сказала своему отцу?
— Я была слишком горда. Если бы ты был семнадцатилетней девушкой, которая вопила так, что в замке ее отца чуть не обвалилась крыша, и которая давала обет умереть за свою мертвую любовь, если ее силой уложат в постель другого мужчины, мог бы ты пойти к своему отцу и сказать: «О мой отец, я совершила ошибку, простую ошибку; ее мог совершить кто угодно. Это была не любовь; я забыла, как выглядело его лицо, как звучал его голос, и теперь я, в конце концов, готова принять живого мужа»?
Я взял свой меч и отнес его к постели, чтобы он был под рукой; а потом лег рядом с Гэнхумарой. Мотылек порхнул мимо моего лица, но, кроме этого, в темноте рядом со мной ничто не шевелилось.
К ее телу было приятно притрагиваться, исследовать его; ее кожа была гладкой и шелковистой, несмотря на свою смуглоту, и я чувствовал под ней легкие крепкие кости: мягкую клетку ребер, длинные стройные бока. Она была слишком худой на вкус большинства мужчин, но мне внезапно понравилось прикасаться к ее костям. Пока она лежала в свете очага, я заметил на ее левой груди розовую родинку, и я поискал ее наощупь и прижал ее пальцем. Она была мягкой и странно живой, как бутон цветка, как еще один маленький сосок, бесконечно маленький и мягкий, и прикосновение к нему послало по моему телу и в мои чресла волну восторженной дрожи. Я обхватил Гэнхумару руками и притянул к себе. Она лежала совершенно пассивно, ничего не отдавая, ничего не удерживая, как борозда покорно ждет зерна во время посева…
И в это мгновение, словно черная изморозь, пришла память, самый вкус того последнего раза, когда я лежал с женщиной, совокупления, которое было наполовину схваткой, наполовину экстазом, как совокупление с дикой кошкой. Мне казалось, что меня со всех сторон окружают холодные миазмы ненависти, заставляя меня задыхаться, выстужая мне душу, высасывая из меня все силы. Я сильнее стиснул Гэнхумару в объятиях — нет, скорее вцепился в нее, как утопающий, — пытаясь выбросить этот ужас из своего сознания, пытаясь изгнать стужу ее теплом, смерть ее жизнью. Ее тело под моим больше не было пассивным, и, должно быть, я причинил ей боль, потому что она вскрикнула, и я понял в этот момент, что она была девственной; но все равно, боль, которую я ей причинил, была сильнее, чем следовало бы по природе вещей, и я не знал пощады. Я отчаянно сражался против какой-то преграды, какого-то отрицания, в которых не она была виновата.. Это было, не считая еще одного, самое горькое сражение, в котором я когда-либо участвовал.
В конце концов я исполнил роль мужчины не так уж и плохо, но это было пустым и безрадостным, простой оболочкой того, что некогда было живым; и я знал, что и для Гэнхумары в этом не было радости, которая могла бы преобразить боль. Я вспомнил первую девушку, которой я овладел смеясь в теплом укрытии за стогом бобовых стеблей, неуклюже, но с упоением. Тогда это было чистым и свежим, но теперь все было изувечено. И я понял до конца, что сделала со мной Игерна: каким-то образом она лишила меня острия моей мужественности.