Бунташный век. Век XVII (Век XVII) - Шукшин Василий Макарович (библиотека книг TXT) 📗
— Не пропадем! — резко сказал Степан, будто осадил тайные свои, тревожные думы.
— Неохота, батька. Ох, неохота.
— Вот… Сделаем так: седня не пойдем. Соберемся с духом. Подождем Мишку Осипова с людишками. — Степан помолчал. — Гулевать подождем, верно. Соберемся с духом, укрепимся.
Матвей, чтобы не спугнуть настроение атамана, серьезное, доброе, молчал.
— Соберемся с духом, — еще раз сказал Степан. Посмотрел на Матвея, усмехнулся: — Чего ты лаешься на меня?
— Я молюсь на тебя! Молю бога, чтоб он дал тебе ума-разума, укрепил тебя… Ты глянь, сколько ты за собой ведешь!..
— Ну, загнусел…
— Ладно, буду молчать.
…В то утро приехал с Дона Фрол Разин. Степан очень ему обрадовался. Посылал он его на Дон с большим делом: распустить перед казаками такой райский хвост, чтоб они руки заломили бы от восторга и удивления и все бы — ну, не все, многие — пошли бы к Степану, под его драные, вольные знамена. Послал он с братом пушки, много казны государевой — приказов: астраханского, черноярского, царицынского, камышинского, саратовского, самарского. Велел раззадорить донцов золотом и кликнуть охотников.
— Ну, расскажи, расскажи. Как там?
— Мишка Самаренин в Москву уехал со станицей…
Степан враз помрачнел, понимающе кивнул головой:
— Доносить. Эх, казаки, казаки… — Сплюнул, долго сидел, смотрел под ноги. Изумляла его эта чудовищная способность людей — бегать к кому-то жаловаться, доносить, искренне, горько изумляла. — Куда же мы так припляшем? А? — Степан посмотрел на брата, на Ларьку, на Матвея. — Казаки?
Ответил Матвей:
— Туда и припляшете, куда мы приплясали: посади ли супостатов на шею и таскаемся с имя как с писаной торбой. Они оттого и косятся-то на вас: вы у их как бельмо на глазу: тянутся к вам, бегут… Они мужика привязывают, а вы отвязываете — им и не глянется.
— Мужики — ладно: они испокон веку в неволе, казаки-то зачем сами в ярмо лезут? Этого — колом вбивай мне в голову — не могу в толк взять.
— Корней говорит… — начал было Фрол.
— Постой, — сказал Степан. — Ну их всех… Корнея, мурнея… гадов ползучих. Злиться начну. У нас седня — праздник. Без вина! Седня пусть отдохнет душа. Там будет… нелегко. — Степан показал глазами вверх по Волге. — Мойтесь, стирайтесь, ешьте вволю, валяйтесь на траве… А я в баню поеду. В деревню. Кто со мной?
Изъявили желание тоже помыться в бане Ларька, Матвей, Фрол, дед Любим, Федор Сукнин. Взяли еще с собой «царевича» и «патриарха».
«Патриарх» хворал с похмелья, поэтому за баню чуть не бухнулся принародно в ноги атаману.
— Батюшка, как в воду глядел!.. Надо! Баслови тя бог! Баня — вторая мать наша. А я уж загоревал было. Вот надоумил тя господь с баней, вот надоумил!.. — «Патриарх» радовался, как ребенок. Собирался. — Экая светлая головушка у тя, батька атаман. Эх, сварганим баньку!..
Потом, когда сплывали вниз по Волге, до деревни, Степан беседовал с «патриархом».
— Сколько же ты, отче, осаденить можешь за раз? Ведро?
— Пива или вина?
— Ну, пива.
— Ведро могу.
— Вот так утроба! Патриаршая.
— Сам-то я из мужиков, родом-то. Пока патриархом-то не сделался, горя помыкал. По базарам ходил — дивил народ честной. Ты спроси, чем дивил!
— Чем же?
— Было у меня заведено так: выпивал как раз ведро медовухи, мослом заедал…
— Как мослом?
— А зубами его… только хруст стоит. В мелкие крошки его — и глотал. Ничего. Потом об голову — вот так вот — ломал оглоблю и как вроде в зубах ковырял ей…
— Оглоблей-то?
— Да так — понарошке, для смеха. Знамо, в рот она не полезет.
— А был ли женат когда?
— Пробовал — не выдюживали. Сбегали. Я не сержусь — чижало, конешно.
— Ты родом-то откуда?
— А вот почесть мои родные места. Там вон в Волгу-то, справа, Сура вливается, а в Суру — малая речушка Шукша… Там и деревня моя была, тоже Шукша. Она разошлась, деревня-то. Мы, вишь, коноплю ростили да поместнику свозили. А потом мы же замачивали ее, сушили, мяли, теребили… Ну, веревки вили, канаты. Тем и жили. И поместник тем же жил. Он ее в Москву отвозил, веревку-то, там продавал. А тут, на Покров, случилось — погорели мы. Да так погорели, что ни одной избы целой не осталось. И поместник наш сгорел. Ну, поместник-то собрал, чего ишо осталось, да уехал. Больше, мол, с коноплей затеваться у вас не буду. А нам тоже — чего ждать? Голодной смерти? Разошлись по свету, куда глаза глядят. Мне-то что? — подпоясался да пошел. А с семьями-то — вот горе-то. Ажник в Сибирь двинулись которые… Там небось и пропали, сердешные… У меня брат ушел… двое детишков, ни слуху ни духу.
— Ну, и пошел ты по базарам? — интересно было Степану.
— И пошел… По Волге шастал — люблю Волгу.
— А потом?.. — любопытствовал дальше Степан, но вспомнил и осекся: ему полагалось знать, как дальше сложилась судьба «патриарха» — высокая судьба. — Твоих земляков нет в войске? Не стречал? — спросил он.
— Нет, не стречал.
— Стренешь, отверни рожу — не знаешь. Так лучше будет.
— Они, видно, далеко разошлись. В Сибирь-то много собиралось. Прослышали: земли там вольные…
Степан перестал расспрашивать, задумался.
Сибирь для Разина — это Ермак, его спасительный путь, туда он ушел от петли. Иногда и ему приходила мысль о Сибири, но додумать до конца эту мысль он ни разу не додумал: далеко она где-то, Сибирь-то. Ермака взяли за горло, он потому и двинул в Сибирь, Степан сам пока держал за горло…
…Баня стояла прямо на берегу Волги. «Патриарх» захотел сам истопить ее. Возликовал, воспрянул духом… Даже лицом просиял неистребимый волгарь.
— Я с хмелю завсегда сам топил — умею. Уху сварить да баньку исполнить — это, милок, уметь надо. Бабы не умеют.
— Валяй, — благодушно сказал Степан. И сам ушел на берег к воде. Охота было побыть одному… Вклинились в думы — Ермак, Сибирь… и охота стало додумать про все это, и про себя.
Денек набежал серенький, теплый, задумчивый. С реки наносило сырой дух… Гнильцой пахло и рыбой.
Степан поднял палку поровней и пошел вдоль берега. Шел и сталкивал гнилушки в воду. И думал. Редкие дни выпадали Степану вот такие — безлюдные, покойные, у воды. Он очень любил реку. Мог подолгу сидеть или ходить… Иногда, когда никто не видел, мастерил маленькие стружки и пускал по воде плыть. Для этого обстругивал ножом досточки, врезал в них мачточки, на мачточки — паруса из бересты и отправлял в путь. И следил, как они плывут.
Степан думал в тот грустный, милый день так.
Почему не вышло у Ивана Болотникова? Близко ведь был… Васька Ус — славный казак, жалко, что хворь какая-то накинулась, но Васька — пень: он заботится, той или не той дорогой идти. Не тут собака зарыта. Вот рассказали: некий старик на Москве во всеуслышанье заявил, что видел у Стеньки царевича Алексея Алексеевича, что Стенька ведет его на Москву — посадить на престол заместо отца, который вовсе сник перед боярами. Старика взяли в бичи: какого царевича видел? «Живого, истинного царевича». — «И что ж ты, коль придет Стенька к Москве?» — «Выйду стречать хлебом-солью». Старика удавили. Вот если б все так-то! Всех не удавишь. Все бы так, всем миром — стали бы насмерть… Только как их всех-то поднять? Не поднять. Идут… Одни идут, другие смотрят, что из этого выйдет. И эти-то, тыщи-то, — сегодня с тобой, завтра по домам разошлись. У Ивана потому и не вышло, что не поднялись все. Как по песку шел: шел, шел, а следов нет. И у меня так: из Астрахани ушел, а хоть снова туда поворачивай — не опора уж она, бросовый город. И Царицын, и Самара… Пока идешь, все с тобой, все ладно, прошел — как век тебя там не было. Так-то челночить без конца можно. Надо Москву брать. Надо брать Москву. Слабого царя вниз головой на стене повесить — чтоб все видели. Тогда пятиться некуда будет. А до Москвы надо пробиваться, как улицей, — с казаками. Эти мужицкие тыщи — это для шума, для грозы. Вся Русь не подымется, а тыщи эти пускай подваливают — шуму хоть много, и то ладно. Фрол привел с собой казаков, Степан думал, что он приведет больше, но на Дону — раскоряка, испугались: испугал, как это ни странно, как ни глупо, размах войны. Надо после Симбирска опять на Дон послать… Как воодушевить дураков?