Западня - Золя Эмиль (читать книги онлайн без TXT) 📗
Конечно, Купо никого не могли винить, кроме самих себя. Как бы туго ни приходилось порой, но, соблюдая порядок и экономию, всегда можно выкрутиться, – свидетельство тому Лорилле; они всегда аккуратно вносят квартирную плату, завернув деньги в клочок грязной бумаги. Правда, зато они и живут, как голодные пауки. Глядя на них, можно проникнуться полным отвращением к труду. Нана еще ничего не зарабатывала своими цветами, а содержание ее стоило недешево. Жервеза была теперь у г-жи Фоконье на дурном счету. Она работала все хуже и хуже, старалась отвалять кое-как, только чтобы отделаться, и в конце концов хозяйка перевела ее на сорок су – плату помощницы. К тому же Жервеза была крайне самолюбива, обидчива и постоянно ставила всем на вид, что раньше у нее у самой была прачечная. Она часто прогуливала и уходила с работы как только вздумается; когда, например, г-жа Фокоиье наняла г-жу Пютуа и Жервезе пришлось гладить бок о бок со своей бывшей работницей, она до того рассердилась, что не показывалась целых две недели. После таких выходок ее принимали обратно только из милости, и это еще больше раздражало ее. Понятно, что недельная получка Жервезы бывала не слишком-то велика. Она сама с горечью признавалась, что скоро не ей надо будет требовать платы с хозяйки, а хозяйке с нее. Что до Купо, то он, может быть, и работал, но в таком случае, должно быть, дарил свой заработок правительству, потому что Жервеза с самого возвращения мужа из Этампа не получала от него ни гроша. В дни получки она уже и не заглядывала ему в руки. Купо возвращался, беспечно размахивая руками, с пустыми карманами и часто даже без носового платка. Ну да, он потерял свой сопельник, а может быть, и кто-нибудь из товарищей стянул. Ведь это такие канальи! В первое время Купо придумывал всякие истории, подводил счет улетучившимся деньгам: десять франков он истратил на подписку, двадцать франков провалились в дырку в кармане, которую он тут же и показывал, пятьдесят франков пошли на уплату каких-то воображаемых долгов. Потом он и стесняться перестал. Испарились деньги – вот и все! В кармане он их не приносит, зато приносит в брюхе – все равно они приходят к хозяйке, только другим способом. По совету г-жи Бош, прачка несколько раз пробовала подстерегать мужа при выходе из мастерской, чтобы захватить его врасплох и отнять получку, но из этого ничего не выходило: товарищи предупреждали Купо, и он запрятывал деньги, может быть, в сапоги, а может быть, и куда-нибудь подальше. Сама г-жа Бош была необычайно проворна в розысках, и если Бош, как это случалось частенько, утаивал от нее на угощение для приятельниц один-другой десятифранковик, она тщательно обшаривала его платье и большей частью находила утаенную им монетку зашитой в козырьке фуражки, между кожей и материей. Ну, а Купо не любил подбивать одежду золотом. Он спускал его прямо в желудок. Ведь Жервеза не могла же взять ножницы и взрезать ему живот!
Да, Купо были сами виноваты в том, что все ниже скатывались по наклонной плоскости, с каждым годом увязали все глубже. Но в этом люди даже себе не признаются, в особенности когда уже сидят по уши в грязи. Купо обвиняли злую судьбу, уверяли, что сам бог на них прогневался. Теперь у них был вечный кавардак. Они грызлись с утра до ночи. Правда, до драк дело еще не доходило, если не считать двух-трех затрещин в пылу спора. Но самое худшее было то, что все добрые чувства, все привязанности разлетелись, как птицы из отворенной клетки. Отцовская, материнская, дочерняя нежность, так согревающая семью, так спаивающая воедино этот маленький мирок, исчезла, и теперь каждый одиноко дрожал от холода в своем углу. Все трое – Купо, Жервеза и Нана – стали очень раздражительны, они, казалось, готовы были съесть один другого и смотрели друг на друга полными ненависти глазами. Можно было подумать, что сломалась какая-то пружина, на которой держался семейный мир, испортился тот механизм, благодаря которому в счастливых семьях сердца бьются согласно. И уж, конечно, Жервеза больше не волновалась за Купо, даже если видела его висящим на самом краю крыши, на высоте двенадцати-пятнадцати метров над землею. Сама бы она его не столкнула, но, если бы он свалился… Честное слово, потеря для мира была бы небольшая! И в дни семейных раздоров Жервеза кричала: «Неужели его никогда не притащат на носилках?» Она этого ждет не дождется, это было бы просто счастьем! Ну, кому он нужен, пьяница? Он только объедает жену, мучает ее, толкает ее в грязь! Таким лодырям одна дорога – в могилу, и чем скорее, тем лучше! Если бы он окочурился, она заплакала бы от радости. И когда мать кричала: «Убить тебя надо!» – дочь подхватывала: «Пристукнуть!» С самыми противоестественными чувствами читала Нана в газетах о несчастных случаях. Ее отцу так везло: ведь он однажды попал под омнибус – и что же! – даже не протрезвился! Когда же, наконец, издохнет этот гад?!
Среди этого убожества, голода, нищеты Жервеза страдала еще больше, видя, как кругом голодают другие несчастные. Угол дома, в котором жили Купо, был углом нищеты; здесь проживали три или четыре семьи, которые точно поклялись вечно сидеть без хлеба. Как бы часто ни открывались их двери, из них никогда не доносился запах стряпни. В коридоре царило мертвое молчание, стены звучали гулко, как пустые животы. По временам слышалось какое-то движение, женский плач, жалобы голодных ребятишек, ссоры, – да и ссорились-то для того, чтобы заглушить голод. Это была какая-то сплошная судорога желудка; голод царствовал здесь, голод зиял изо всех этих разинутых ртов. Люди чахли от самого воздуха; здесь даже муха не прожила бы, потому что и для нее не было пищи. Но особенную жалость возбуждал в Жервезе дядя Брю, ютившийся в конурке под лестницей. Он забивался в нее, как сурок, свертывался калачиком на куче соломы, чтобы не так мерзнуть, и не шевелился по целым дням. Даже голод не выгонял его на улицу. Зачем? Нагуливать аппетит? Все равно никто его не накормит. Если дядя Брю не показывался три-четыре дня подряд, соседи заходили к нему посмотреть, не умер ли он. Но нет, он все еще был жив, – не совсем, а так, чуть-чуть, уголком глаза: он ждал смерти, а смерть все забывала его! Когда у Жервезы бывал хлеб, она давала ему корочку. Да, она озлобилась, муж заставил ее возненавидеть людей, но животных она по-прежнему искренно жалела, а дядя Брю, жалкий старикашка, которого бросили околевать с голоду, потому что он уже не мог работать, казался ей чем-то вроде отслужившей свой век собаки, до того отощавшей, что даже и живодеры ее не берут: жира нет, шкура не годится. Жервезе было тяжко это постоянное сознание, что там, по ту сторону коридора, валяется забытый богом и людьми дядя Брю. От полного истощения он постепенно возвращался к размерам ребенка, сморщивался и высыхал, как завалявшийся на полке ссохшийся апельсин.