Сансара - Зорин Леонид Генрихович (лучшие книги онлайн txt) 📗
— А за что любить меня Марките?
Я спросил его, хотя было б умнее сделать вид, что я ничего не заметил и, уж тем более, не услышал:
— Разве вы любите Маяковского?
Он обернулся, пожал плечами:
— Люблю-не люблю. Не в этом дело. Наткнуться нечаянно на строку, которая выдает ее автора, причем выдает его с потрохами, — это волнующее занятие.
Помедлив, он негромко добавил:
— Люди, которых сломала история, всегда вызывают твое участие. Владимир Владимирович полагал, что с юности он обгоняет время. А выяснилось, что догоняет. И, сколь ни старается, отстает. Этот оптический обман дорого ему обошелся.
Давний короткий разговор всплыл в моей памяти — я усмехнулся:
— А за что любить меня Марките?
— Старая песня, — сказал Бугорин, не скрывая неодобрения. — Что за нытье? С таким характером можно без звука уйти в песок. Я спрашиваю вот почему: переживет твоя Лиза разлуку на некоторый неясный срок?
Он сообщил мне, что не прогнулся и по-мужски перенес перемену исторических декораций. Больше того, самолично создал новый фонд славянских культур, кратко сказать — славянский фонд. Власть поощрила его начинание. Это важно. Власть должна быть союзницей.
Я удивился:
— Твоей союзницей? Но ведь у нас либеральная власть.
Он снисходительно улыбнулся:
— Власть либеральной быть не может. Если она желает власти.
И шумно втянул в свой хобот воздух.
Он объяснил, что ему в этом фонде нужен бы малый вроде меня, с одной стороны, ученый книжник, с другой стороны — старый товарищ, на которого он бы мог положиться. Я должен всякий раз обосновывать его позиции и установки и обеспечивать аргументацией в будущих спорах и дискуссиях. Дело, которому он служит, — обоюдоострая сфера, и оппонентов будет достаточно.
Я поглядывал на него с интересом: забавно все же — все эти лидеры, среди которых розовым отроком он пожелал занять свое место, уже навсегда сошли с арены, а он действительно не прогнулся, хочет осуществить свой замысел. Цель эта не исчезла с годами и с теми, кто ее воплощал — хищными, тупыми геронтами. Она еще крепче укоренилась в этой неистовой душе.
Я спросил его, не странно ли это.
— Что тут странного? — пожал он плечами. — Люди приходят и уходят, а государство должно остаться.
И добавил, что сделает все, что может, чтобы оно наконец окрепло. У каплиниста нет возражений?
— Каплин порой вспоминал Ключевского, — заметил я с выразительным вздохом. — Народ чахнет, когда государство крепнет.
— Он вспоминал, а ты забудь. Историки все друг друга стоят. Навязывают свои рассуждения и игнорируют события.
— Ты ведь зовешь меня рассуждать.
— Да. Под моим контрольным оком.
Он почувствовал мое колебание и увеличил силу тока:
— Обустроишься, перевезешь жену. Решайся, Горбуночек, решайся. Не все же листать альбом с застежками. Шанс редкий, второй раз может не выпасть.
— Но я не московский человек.
— Станешь им, — заверил Бугорин.
Я понимал все преимущества Ивана Мартыновича перед Олегом. Мысль его была независима и очень часто непредсказуема. Бугорин мыслил в пределах идей и дрессировал свою мысль. Свою судьбу он сложил по кирпичику, перемещаясь по некой спирали, столь же для меня недоступной, как и законы ее движения.
В судьбе Каплина я ощущал нечто родственное, но именно это меня страшило. Я не хотел этой судьбы. Я уже знал, что его побег в город, где я родился и вырос, был обречен — при попытке к бегству он был убит. Тоской, одиночеством и чередой несоответствий.
Возможно, мне нужен иной рулевой. Он вылепит мне новый характер, которого не было ни у родителей, ни у покойного мудреца. Каждый из них, на свой манер, расправился с собственной биографией. Я унаследовал их свойства. Во мне они заметно усилились. Нельзя так покорно капитулировать.
Можно, конечно, уговорить себя, что жизнь — вполне милое дело, если уж с нею не совладал. Но все яснее, что без надежды или хотя бы воспоминания она бессмысленна и пуста. Надежды нет, да и быть не может — я знаю свой каждый завтрашний день. Будущее срослось с настоящим так плотно, что его уже нет — его очертания неразличимы. А прошлое? Мне нечего вспомнить. Не все, что прошло и ушло, заслуживает, чтоб ты назвал его своим прошлым. Какое ж того достойно? То прошлое, которое могло состояться? Невероятный вариант, но Каплин бы его не отверг. В отличие от своих коллег он к сослагательному наклонению всегда относился с полным респектом. А может быть, — шелестела догадка, — прошлое за пределами жизни, за гранью отведенных мне сроков?
Неужто же существует сила, которая мною распоряжалась еще до того, как я был рожден? Я гнал от себя это безумие, я повторял самому себе, что я, Горбунов Александр Минаевич, житель любимого города Ц., не поддаюсь никакой чертовщине. Беда в моем критическом возрасте, в моем неудавшемся супружестве, в узле, который пора распутать. Но чей-то искусительный шепот меня и томил, и обольщал.
7
Если не удается заснуть, следует ублажать свою память. Старое средство, почти лекарство, но, к сожалению, для людей более простодушного склада. Так и не удалось воспользоваться этой уловкой — начнешь во здравие, заканчиваешь за упокой. Когда я перебираю годы, то выясняется, что у счастливчика забот и печалей было в избытке.
И все-таки каждому свое. В году восемьсот двадцать седьмом, в наш золотой лицейский день, Пушкин, уже возвращенный в столицы, так обратился к своим однокашникам: «Бог помочь вам, друзья мои, И в бурях, и в житейском горе, В краю чужом, в пустынном море, И в мрачных пропастях земли!». Все это так. Кюхельбекер и Пущин томились в Сибири, в мрачных пропастях, я был далеко, «в краю чужом», но этот край чужой был Италией.
Кто побывал в ней хотя бы единожды, тот околдован ею навек. Приговорен до последнего дня видеть своим тускнеющим взором венецианское откровение, изогнутое тело Лигурии и небо над тосканскими рощами. А я в этом древнем земном саду провел шесть долгих солнечных лет и столько раз, поднявшись во Фьезоле, смотрел на сияющую Флоренцию, на голубые ее купола, на островки черепичных крыш среди зеленого моря дерев, почти поглотившего чудо-город, на Арно, катившую свои воды к Старому Мосту, к Понте Веккьо. Мне чудится, что до сей поры голову мою кружат запахи в дни сбора олив, что все еще длятся утренние мои прогулки средь пиний, каштанов, алеппских сосен. Нет нужды, что я не берег своих сил и никогда не бежал от дела — мне всякий день был в сладость и радость.
Мое усердие было замечено, и в тридцать лет я стал камергером. Завистников заметно прибавилось, но я уж привык к ним и жизнь без них что-то, возможно, даже утратила б. Их быстрые, беспокойные взгляды и отзвуки недобрых речей, порой долетавшие до меня, вся эта напоминавшая судорогу пляска израненных самолюбий мне будто подавала сигнал: все, что ты делаешь, — верно и точно, как ты живешь — живи и впредь.
Осенью восемьсот тридцать третьего я получил назначение в Вену. Я ехал туда с двойственным чувством. Вена — очаровательный город: музыка, изящество, юмор. Город, знающий цену традиции и вместе с тем приверженный моде больше, чем Пруссия и Бавария. Немцы гораздо тяжеловесней, чувствительность их небезусловна. С одной стороны, gemьtlich und lieblich, с другой стороны — mдchtig und krдftig.
Естественно, венцам вовек не достичь мощной германской спиритуальности, но ведь немецкие философы тоже по-своему генералы. Гегель, мыслитель с жезлом в деснице, так и сказал: «Я есмь истина». Однако как раз в католической Вене он не пришелся бы ко двору. Нет, европейский Бельведер, соединивший гуннов и галлов, не вынес бы этой непогрешимости.
Но я и помнил, и понимал, что Вена еще и надменный город, который никогда не забудет, что был удостоен судьбой и небом стать центром Священной Римской Империи. Что это в нем состоялся конгресс, образовавший Священный союз, пришедший на смену Наполеону. И это в Вене — князь Клеменс Меттерних, живое божество Нессельрода, а Нессельрод (или Нессельроде, как он всегда любил подчеркивать) был мой патрон, мое начальство. Российский министр иностранных дел Австрийской Империи — так злословили.