Были и небыли - Васильев Борис Львович (книги хорошем качестве бесплатно без регистрации txt) 📗
На рассвете 5 октября 1878 года воевода Стоян Карастоянов с четырьмя сотнями четников и повстанцев атаковал турецкий гарнизон в Кресне — селе, расположенном в Пиринском горном массиве, отошедшем к Восточной Румелии по Берлинскому трактату. Так начался последний акт трагедии болгарского народа, вошедший в историю под названием Кресно-Разложенского восстания.
Турецкое правительство спешно стягивало войска. Отлично вооруженные регулярные турецкие части клиньями вонзались в охваченные восстанием районы, башибузуки сжигали села, терроризировали население, убивали мужчин и угоняли женщин. Как ни велико было мужество и стойкость повстанцев, турки к концу 1878 года сумели разрезать восставший край на части, изолировать отряды друг от друга, лишив их связи и заперев в горах.
Зима здесь была легче, чем на Балканах, а снега выпало много. Он шел часто, засыпал дороги и тропы, и турки прекратили попытки добить окруженный отряд. Патронов почти не осталось, и кончалась еда, а вместе с четниками в горах прятались сотни женщин и детей. Командиры разослали опытных горцев во все соседние четы с приказом во что бы то ни стало раздобыть боеприпасы, но посланцы не возвращались и давно не подавали вестей.
Перед рассветом Гавриил проснулся от далекого грохота. Со сна подумал, что гроза, и не удивился: грозы в горах случались и зимой. Накинул полушубок, вышел из землянки. С однообразно серого неба сеял снежок.
— Слышал гром? — спросил он у немолодого четника, сидевшего у костра.
— То не гром. Обвал может быть. Меченый придет — скажет: он в полночь к дороге ушел.
Меченый возвратился часа через два. Сразу прошел в землянку, где ждали Гавриил и Отвиновский.
— Патронов не будет.
— Откуда известия? — спросил Отвиновский. — Митко вернулся?
Меченый сел у входа, долго переобувался, вытряхивал снег. Гавриил и Отвиновский молча ждали, что он скажет.
— Слышали грохот? Митко вез патроны и попал в засаду. Два часа отстреливался, а потом взорвал патроны. И себя вместе с ними. Большая у него могила, — Меченый прошел к столу, разлил ракию. — Вечная память тебе, Митко. Кровь за кровь.
Все выпили. Стойчо налил себе еще.
— Не пей, — сказал Отвиновский. — Ты не ел два дня.
— Я замерз, Здравко, — Меченый хлебнул ракии, сел за стол. — Сколько у нас патронов?
— Чуть больше полсотни, — Отвиновский показал в угол. — Вот они все. Я отобрал у четников.
— А револьверных?
— К чему спрашивать? — тихо сказал Олексин. — Тут иная арифметика: у нас триста женщин и детей. Не считая раненых.
— У нас — боевая чета, — жестко уточнил Меченый. — Мы должны сохранить ее.
— Разгромив турок пятью десятками патронов? — усмехнулся Отвиновский.
— Турки не ожидают нашего удара, и мы можем вырваться из кольца. Уйти в Родопы, раздобыть боеприпасы и начать сначала.
— А женщин и раненых оставить башибузукам? — спросил Олексин.
Меченый угрюмо молчал, изредка прихлебывая ракию. Потом сказал:
— Всех не убьют.
— Вам будет легче от этого?
— Всех не убьют, — упрямо повторил Стойчо. — Молодые разбегутся, уйдут в горы, попрячут детей. Давайте спросим самих людей, Олексин. Как скажут, так и будет.
— Так не будет, — Олексин закурил, прошелся по землянке, привычно пригибая голову. — Есть решения, которые командир обязан принимать, советуясь только с собственной совестью.
— Предлагаете сдаться на милость? — криво усмехнулся Меченый. — Забыли, как выглядит турецкая милость, Олексин?
— Я не предлагаю, Меченый, я приказываю. Приказываю вступить в переговоры с противником и спокойно взвесить, что они нам предложат.
— Петлю, полковник Олексин!
— Возможно, Стойчо.
Меченый выругался, крепко ударил кулаком по столу.
— Тебе не кажется, Здравко, что он предает восстание?
— Олексин прав, — тихо сказал Отвиновский. — Не надо горячиться, Стойчо. Надо всегда исполнять свой долг до конца. Сегодня наш долг — спасти женщин и детей.
— А мужчины пусть болтаются на виселицах?
— И вы испугались? — Олексин вздохнул. — Не верю, Меченый, я знаю ваше мужество. Вы растерялись и поэтому цепляетесь за привычный для гайдуков выход: прорываться куда глаза глядят. Но в гайдукских четах не было женщин и детей.
— Слишком велика цена, Стойчо, — тихо сказал Отвиновский.
— Вы не о том говорите, Отвиновский, — строго продолжал Олексин. — Я — командир отряда, и решение мною уже принято. Сегодня в час пополудни я иду на переговоры.
В землянке наступила тишина. Слова подполковника прозвучали приказом, и друзья оценивали последствия этого.
— Ну, так, значит, так, — тяжело обронил Меченый. — Наверно, вы правы: Митко был последним из гайдуков Цеко Петкова. Последним, кто был с нами в Сербии, полковник.
— На переговоры с турками пойду я, — негромко сказал Отвиновский. — Не спорьте, Олексин. Вас тут же схватят и передадут русским, а Меченого в лучшем случае пристрелят на месте.
— А тебя помилуют? — спросил Стойчо.
— А я — поляк, — улыбнулся Отвиновский. — Им придется сначала подумать.
— Кажется, вы вовремя вспомнили о русских, — сказал Гавриил. — Поскольку отрядом командует подполковник русской армии, поставьте противнику непременным условием присутствие представителя русской администрации при сдаче.
Отправляя Отвиновского на переговоры, Гавриил отчетливо представлял опасность, которой подвергал своего друга. Турки вообще мало обращали внимания на какие бы то ни было законы ведения войны, а в отношении к повстанцам никогда их и не придерживались. Отвиновский мог быть тут же задержан, убит, а то и подвергнут пыткам; шансов вернуться у него было мало, и Олексин, беседуя с четниками, все время думал об этом. Думал не только с тревогой, но и с острой горечью, будто прощаясь навсегда.
В сумерках Отвиновский вернулся целым и невредимым. Всегда сдержанно немногословный, он был как-то по-особому, почти торжественно молчалив, но отнюдь не подавлен. Сел за стол, пристально посмотрел на Олексина.
— Что же турки? — нетерпеливо спросил Стойчо.
— Приняли все наши условия: присутствие представителя русской администрации, беспрепятственный выход женщин и детей, транспорт и медицинская помощь для больных и раненых. Более того, они готовы отпустить и наших четников на все четыре стороны, как только будет сдано оружие.
— Хорошей мы были занозой, если они с такой готовностью отпускают всех по домам! — воскликнул Меченый. — Нет, вы были правы, Олексин. Видимо, и османам надоела эта война, если они согласны на мировую.
Олексин смотрел на Отвиновского и не спешил радоваться. Что-то было в глазах поляка, мешающее вздохнуть с облегчением.
— Что же они потребовали взамен? — спросил он.
— Наши головы, — сказал Отвиновский. — Естественно, я согласился: это — выгодный обмен. Завтра турки свяжутся с русским командованием и сообщат нам, когда прибудет представитель.
Они долго сидели молча. Трещала свеча, бросая дрожащие отблески. Потом Меченый встал, принес ракию и последний кусок сыра.
— Они хоть накормили тебя, Здравко?
— Мы пили кофе.
— Нет, они не люди, эти османы, — вздохнул Меченый, разливая ракию. — Знать, что человек голоден, и не накормить его добрым куском мяса — это уже свинство.
Друзья шутили, но Олексин не поддерживал шуток. Он понимал, что ему не разделить их судьбы, что присутствие русского представителя означает, что он, подполковник Гавриил Олексин, будет под конвоем препровожден на родину, тогда как Меченый и Отвиновский останутся у турок. До того, как расстаться с жизнью, ему предстояло расстаться с друзьями, и печаль этого неминуемого расставания уже овладевала им.
«Сколько тебе лет?» — спросил Стойчо. Он ответил, а сейчас как бы со стороны увидел свой возраст и усомнился: в нем жило твердое ощущение, что он воюет столько, сколько живет на свете. Нет, он отлично помнил, что его война длилась всего лишь два года с перерывами, но сейчас не хотел прислушиваться к голосу памяти, а слушал самого себя и видел самого себя таким, каким должен был бы быть. Между двадцатичетырехлетним поручиком, влюбленным больше в себя, чем в женщину, и изуродованным двадцатишестилетним, рано поседевшим подполковником лежало не знакомство со смертью, а вся жизнь, отпущенная судьбой и прожитая в два года. Любопытно, сколько ее было отпущено: лет пятьдесят? семьдесят? И на что отпускались эти годы: на размеренную службу, женщин, любовь, семью, детей, долгие сумерки старости? А получил он случайных девок вместо любви, товарищей вместо семьи и расстрел вместо покойной старости. Трагическая, нелепая подмена, но жалел ли он о ней? Он подумал — спокойно, искрение — и твердо ответил: нет. Он не жалел, что прожил такую жизнь: он гордился ею. Он защищал идею, в которую веровал и которую предал его монарх: идею благородной миссии России, несущей народам мира свет истины и свободы вместо привычных виселиц, залпов и грохота солдатских сапог. В разговоре с Федором он назвал себя убежденным монархистом, но сегодня, прощаясь с самим собой, он обязан был быть искренним: он не хотел умирать за царя — он хотел умереть за родину. За Россию, олицетворяющую все лучшее, ради чего стоило бы жить и умирать.