Пёс (Роман) - Маркиш Давид Перецович (полные книги .TXT) 📗
— На сколько частей поделен мир, — сказал Вадим Соловьев, — какое сумасшествие! Думающие — недумающие, дураки — умные, черные — белые, евреи — христиане… — Он вспомнил Захара, насупился. — А какая, собственно, разница между евреями и христианами? Вот я считаюсь евреем, а один мой друг был христианин. Какая между нами разница? Он думал так же, как рабби Абоаб.
— Никакой разницы, — сказала Нелли. — Иисус ходил под тем же Богом, что и Иуда, и первосвященник, и тот римский солдат, что его прибивал к кресту. Но я люблю Иисуса больше первосвященника, потому что Иисус в один прекрасный день взял и выгнал менял из Храма. Менял, торговцев. Они все жулики и спекулянты, ты пойди у нас тут на базар и увидишь их: то же самое, что две тысячи лет назад, никакой разницы.
— Да, надо пойти, — вяло согласился Вадим. — Но он правильно сделал, что выгнал.
— Торгаш не может не торговать и не обманывать, — продолжала Нелли, — это понятно. Но — в Храме?! Ну, хорошо, если кто-нибудь хочет подарить деньги, дать нищим, бедным — пусть, это где угодно можно, это хорошо. Но торговать — в Храме?! Встать с лотком и торговать… Иисус всех их разогнал, а первосвященнику это в голову не приходило.
— А ты — христианка? — спросил Вадим Соловьев, думая о Мыше.
— Ну, как бы это тебе сказать… — как будто несколько смутилась Нелли. — Я же говорю, что нет, в сущности, никакой разницы между христианами и евреями. Не в том же дело, кто что ест и во что одевается… Я, например, могу перекреститься на икону, хотя знаю, что это чистейшая глупость и условность. А если мужчина отращивает пейсы и надевает кипу — это такая же глупость.
— А я никогда никакой кипы не носил и не крестился, — сказал Вадим Соловьев и с удовольствием подумал о том, что у рабби Абоаба под его грошовым колпаком тоже не было ермолки.
После продолжительных разговоров о преимуществах Иерусалима перед Тель-Авивом и намеков на существование какой-то тайной группы думающих иерусалимцев, к которой Нелли если прямо и не принадлежала, то имела касательство, после яичницы и кофе у Вадима Соловьева отяжелели веки и язык и ему более всего хотелось сейчас лечь на диванчик под книжной полкой, а завтра встать пораньше и ехать к рабби Абоабу.
— Я тебе сейчас постелю, — сказала Нелли. — Хочешь еще кофе? Знаешь, я просто уверена, что эта твоя встреча с рабби — это чудо, самое настоящее чудо. Это не просто так, неспроста. Я вот на той неделе поставила машину на горке и ушла, а тормоза плохо держали и машина покатилась, а внизу, ты себе представляешь, была детская площадка. И вот под колесо попала какая-то труба или камень, и машина немного повернулась и врезалась в забор, в трех шагах от площадки. Это, действительно, чудо!.. Знаешь, я хочу написать такой цикл — «Чудеса в Иерусалиме». Здесь на каждом шагу чудеса, просто к ним все уже привыкли.
— Да, чудо, — сказал Вадим Соловьев. — Конечно… — Он сгорбился над столом, глядел вниз, вглубь. Перед ним обозначился Захар, за столом венского кабачка, за стаканом вина. «Мы живем, и это чудо, — тихонько покачивая вино в стакане, доверчиво сказал Захар. — И не обязательно человека бить палкой, чтоб ему стало больно, и не обязательно дать ему кусок сахару, чтоб ему стало сладко: и сладость и боль внутри нас, и другие всякие вещи, какие ты только хочешь… Вот это и есть — чудо!»
— Да… — повторил Вадим. — Только я бы этот цикл иначе как-нибудь назвал. «Чудеса в Иерусалиме» — это немного похоже на «Чудеса в решете». Чудо — это чудо, а чудеса — это уже почти фокусы.
— Ну нет! — не согласилась Нелли Цветкова. — Моисей творил чудеса, и Иисус… Вот именно — чудеса!
— Творить — это одно, а верить — другое, — сказал Вадим. — Иисус, наверно, верил все-таки в чудо, а не в чудеса.
— У тебя чисто прозаическое мышление, — немного раздраженно сказала Нелли. — Да ты пройди по Старому городу, пройди по Виа Долороза! И попробуй представить себе, что вот сейчас из-за угла выведут Иисуса Христа.
— Да-да, — сказал Вадим Соловьев. — Это хорошая идея. Так я и сделаю.
Вадим поднялся рано, вскоре после рассвета. Сунув в карман кусок подсохшего за ночь хлеба, он тихонько захлопнул за собой дверь и бегом, освобожденно, уже не боясь разбудить Нелли, спустился по лестнице. Новые дома, построенные гигантскими кустами и облицованные бело-розовым камнем, были похожи на оледенелый сад; так бывает, когда после первой оттепели вдруг ударит короткий и жестокий ночной мороз, и на рассвете деревья и кусты стоят облитые розовым ледяным стеклом, хрупкие.
Автобус привез Вадима Соловьева в центр, уже проснувшийся, взмутненный деловым движением. Это движение, отделявшее Вадима от рабби Абоаба, раздражало его и злило. Он вдруг вспомнил Иисуса, разогнавшего торговцев, и ему захотелось разогнать суетливых людей, бегущих в свои конторы и лавки мимо улочки, в глубине которой помещалась маленькая синагога рабби.
Чем ближе он к ней подходил, тем ему становилось легче и покойней. Вот сейчас он увидит рабби, и рабби поманит его, как вчера, и скажет то, что ему, Вадиму Соловьеву, необходимо услышать. А русский старик будет заваривать чай и высыпать на поднос сахарные коржики из кулька… Иисуса, кажется, тоже называли «рабби».
Синагога была открыта, полна людей в черных кафтанах. Привстав на носки, Вадим Соловьев с удивлением обнаружил, что у противоположной стены, скрытой от него тесно стоящими черными кафтанами, нет никакого стола, сколоченного грубо. Да и фанерная тумбочка, на которой русский старик заваривал чай, исчезла, и самого старика нигде не было видно.
— Это синагога рабби Абоаба? — потерянно оглядываясь и узнавая картины на стене, спросил Вадим Соловьев, ни к кому в отдельности не обращаясь.
— Да, — повернулся к нему один из Черных Кафтанов.
— А где рабби? — спросил Вадим Соловьев.
— Рабби Абоаб умер, — сказал Черный Кафтан.
— Когда? — вскрикнул Вадим Соловьев.
— Четыреста пятьдесят лет назад, — сказал Черный Кафтан и поглядел на Вадима внимательно.
— Но как же! — выдавил Вадим Соловьев сквозь вдруг ставшее сухим горло. — Ведь я вчера… Вот здесь стоял стол… Рядом с ним сидел курд в сатиновых штанах… И старик разносил всем чай…
Черный Кафтан пожал плечами и отвернулся.
Еле волоча ноги, как после сильного, оглушающего удара, Вадим вышел на улицу. Он отчетливо и холодно ощущал обрыв, обруб своей жизни — и новое, робкое рождение.
Он шагал, покачивая и поматывая головой, взмахивая руками, сторонясь шумных и широких улиц. Редкие встречные люди не останавливали на нем своего внимания и не предлагали помощь — потому, может быть, что лицо его не выражало ни печали, ни боли. Он вышел к стене Старого города, к Дамаскским воротам.
Из Дамаскских ворот тянуло сухим жаром и запахом пряностей. Вадим Соловьев поморщился и замедлил шаг, как будто наткнулся на упругую преграду: запах был незнакомый, резкий. Вся площадь перед воротами была, собственно говоря, базарной площадью: здесь торговали с лотков и с рук, с тележек и с разостланных на земле тряпок и платков; торговали лепешками и водой, часами и тутовником, рахат-лукумом и сандалиями, и смоквами торговали. Красивый старик с безучастным лицом, в длинной, до земли, белой рубахе, закинув за спину серебристый металлический сосуд в форме цапли, торговал коричневым напитком с финиковым запахом. В широкий пояс, похожий на патронташ, были вставлены у него стаканы для напитка; нагибаясь, старик наклонял тем самым свой сосуд, и коричневая жидкость била из длинного клюва цапли, из-за плеча старика, в подставленный стакан. За воротами, на узкой и кривой улице, торг продолжался, только торговали теперь и вразнос, и в лавках, сплошь занимавших первые этажи двухэтажных домишек улицы. Пекли блины на передвижных печках, похожих на турецкий барабан, торговали кожами и грушами, одеждой и транзисторами, каким-то зеленым порошком и бедуинскими кинжалами. Толпа одета была бедно и пестро, некоторые женщины закрывали голову вместе с лицом черной сетчатой накидкой. Двое оборванных детей, положив на глубокий ящик на колесиках фанерный щиток, торговали густо обсыпанными тмином большими баранками; на дне ящика, свернувшись по-лисьи, спал их приятель. Возле одной из лавок, над входом в которую написано было по-английски «меняла», Вадим Соловьев остановился. Из витрины глядели на него с десятков ассигнаций Герцль и Ленин, Вашингтон и Делакруа, какие-то латиноамериканские генералы в парадных мундирах. Сквозь толстое стекло Вадим всматривался в лицо менялы. То был человек средних лет, восточной наружности, с тупым взглядом выпуклых темных глаз, с тонкими, плотно сведенными губами и кругленьким безвольным подбородком. Свесив жирные бабьи плечи, он сидел совершенно неподвижно за высоким прилавком, в скупо и скучно освещенной комнате, и глядел в приоткрытую дверь, в месиво уличной толпы… Вадим Соловьев впервые в жизни видел менялу. Уже отходя от лавки, он представил себе Иисуса, яростно выгоняющего этого неинтересного торговца деньгами из Храма. Пройдя с километр по торговой улице, следуя ее извивам, заглядывая в черные пещеры кузнечных мастерских, в глубине которых копошились полуголые, покрытые копотью люди, Вадим подошел к узкой, как пенал, мясной лавке. На черных медных крюках, вбитых в потолочную балку, висели освежеванные бараньи туши, поджарые, розовые, обложенные белым, в радужной пленке, жиром. Головы были отрублены, туши висели обрубками вниз, упираясь шеями в круглые подносы с требухой — каждая туша в свой поднос с кишками, печенью и легкими. Выше подносов, туш и крюков, на зеленой фанерной вывеске, был изображен лев, терзающий барашка. Еще выше, на эмалированной уличной табличке, значилось: «Виа Долороза».