От мира сего - Крелин Юлий Зусманович (книги без сокращений .txt) 📗
Скоро речи сказываются — скоро и дела делаются. Уже пора в крематорий, чего-то говорить и договариваться, чего-то готовить, и приготавливаться. Он хоть и не работал уже в клинике, но остался своим. Все остальные беды сгладились как-то. Он был уже не настолько свой, чтоб ехать в машине с гробом, но свой настолько, чтобы не ехать в обозе, поэтому его и послали в крематорий вперед, для организации.
Во дворе крематория стояло много народу, и по некоторым полузнакомым лицам, по всему он понял, что они ждали его Начальника. Были даже больные, которых он почему-то узнал. А обычно он их не узнавал на улице в цивильном платье. Когда они снимали свои больничные одежды, узнать их было трудно. А тут узнал вдруг.
Как это нелепо — больные хоронят своего врача.
Еще нелепее — хирурга.
Все дела были быстро сделаны, и он вышел обратно во двор. Не было таких знакомых, чтобы можно было присоединиться, поболтать, покурить.
Вот стоит группа пожилых лысо-седых людей в серовато-бежевых летних пальто и почти все в очках. Наверное, родственники.
А вот еще группа людей, без особых отличительных признаков и более или менее различных.
Он стал прохаживаться. Стал прислушиваться.
— …Знакомства все у нее странные. Ведь в наше время… А в клумбу в эту высыпают прах невостребованных.
— …Что-то запаздывают. Впрочем, сюда никогда не опаздывают. ВСЕ приходят раньше времени…
— …Придется расширять здесь все со временем…
— …Все мы временные гости на земле…
— …Самочувствие мое последнее время оставляет… Приемлемо!
У входа в помещение написано: «Главный зал крематория».
Странно выглядят здесь все слова эти. Что тут может быть главное?
А внутри урны, урны, урны… В нишах, под стеклом, на постаментах. И даже особо отмеченные: Соловьев Ф.К., родился 15 мая 1873г., умер 1 июля 1927 года. И дальше золотом: «Первая кремация в СССР».
Похороны. Хоронить. Спрятать, значит. А если жгут? Возгоняют? Палят? Как же сказать про кремацию по-русски?
Когда гроб стали вносить в «Главный зал», навстречу вывалилась толпа уже похоронивших. А дверь узкая. Кому же уступать дорогу? Мертвому или живому? Людям, которые несут тяжелое тело, чужое в гробу, или старушкам, которые еле тащат свое тело.
Разобрались. Разминулись. Разошлись.
Какой-то странный постамент для гроба. Все собрались вокруг. И весь предбанник странный в этом «Главном зале». Здесь можно постоять молча, в тишине, пока в той части зала происходят предыдущие… нет, предварительные… совсем не то… предшествующие, тоже не совсем то, но все же… Наверное, надо говорить «раньшие похороны» и «позжие похороны». Как-то нет того богатства в могучем и великом русском языке, чтобы выразить конвейерность работы крематория.
В той части зала вокруг возвышения с гробом столпились родственники и все провожающие «раньших похорон». Там вспыхнул яркий свет. Профессиональный громкий голос, почти окрик: «Встаньте так. Нет, вы подвиньтесь». И еще громче: «Сюда свет». Толпа движется, переливается, перегруппировывается, фотографируется. Лишь гроб остается неколебимым.
Софиты погасли, и музыканты относительно тихо заиграли «Песнь Сольвейг». Кто-то там стал кричать, всхлипывать громко. Крики эти и всхлипывания бились под куполом «Главного зала» и обрушивались сверху на партию провожающих и находящихся еще в предварительном отсеке зала и ожидающих своей очереди, столпившихся у своего гроба. Била по мозгам, даже равнодушным, абсолютная несхожесть двух скорбящих групп, двух горь, которые все же объединялись одной причиной — крышей.
Общее помещение перемешивало разные и чужие горя и скорби, объединяло и обезличивало.
Какие-то женщины ткнулись к гробу Начальника.
— Не-е. Это мужик какой-то.
— А когда ж мальчик-то?
— Сегодня, а когда — не говорят.
Опять как набат в голове у Сергея: приемлемо! приемлемо! Жена Начальника извинилась и обошла этих женщин. У колонн, символически отделяющих эту часть зала от самой что ни на есть главной, похоронной части, стояли две старушки.
— Вот отсюда смотри. Отсюда. Вон внутри, видишь, гроб на штуке такой, повыше стоит. Сейчас, как все попрощаются, сразу и опускать начнут. И туда. Вот как у нас в Москве! — в голосе чувствовалось торжество и гордость патриота: московское — значит отличное.
— И жгут там, внизу?
— Ну да.
— И цветы жгут?
— Дак кто знает.
— И сразу выдают урну?
— Нет, это потом. И урну купить надо, выбрать.
— И не путают, смотри ты?
— А они, служители, на каждый гроб дощечку с номером кладут, чтоб не перепутать.
— А-а. Ну, тогда да. А ведь веночки-то не сохранятся до могилки. Куда ж их?
— Куда, куда. Унесут.
— И гроб жгут.
— У нас всё жгут.
— Чтой-то плохо вижу. Слепа стала.
— А вот, как эти уйдут, мы сразу туда, к загородочке, и ты все увидишь, как вот этого будут хоронить.
— И всех у вас так в Москве?
— Ну, кто здесь хочет — всех так. А кто не хочет — на кладбище.
(Как будто клиенты этого вида обслуживания могут еще хотеть что-нибудь.)
— Чего только не придумают! А самоубивцев куда?
— Сюда. У нас их отдельно не хоронят.
— Тьфу ты господи! Прости меня, грешную. Пойдем отсюда. Даст бог, не доживу, чтоб и у нас завели такое.
Жена Начальника стояла молча и смотрела поверх голов в противоположную стену.
А он стал думать, что плохо, когда бабки не только слепнут, но и глохнут, и им приходится кричать, и, может быть, действительно более разумно гробы не жечь, а сдавать их напрокат. Надо, чтобы ателье проката похоронных принадлежностей было.
Дети Начальника стояли с матерью рядом и смотрели на отца, который не был уже их отцом.
В углу у дверей стояла Люся и думала… Она почти ни о чем не думала. Она вспоминала, но ничего не могла вспомнить. Но она все равно думала и вспоминала, а мысли почему-то уходили в сторону, куда-то в свои и далекие области, как при звуках хорошей музыки, навевающей свои мысли, казалось бы совсем не связанные с той темой, которую хорошо так понимают знатоки и точно слышат в любом звучании.
А Сергею, уже совсем непонятно почему, вспомнились совсем не лучшие и не совсем уместные строки из Гейне: «Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий». Приемлемо!
И дальше, тоже непонятно почему, вспомнилось ему, что санитары из морга не хотели ехать бальзамировать его. Конечно, зачем связываться со своим. А вдруг не заплатят? А если заплатят, так и брать неудобно у своего. А какой он им свой? А если бы пришли лечиться к нему — лечил и не думал бы, кто им свой.
Воспоминания катились: всегда с санитарами и санитарками здоровался за руку, всех знал, а врачей не всех. Врачей всегда полно было, всегда много и можно найти — не дефицит. А санитарок нет.
Приемлемо!
Вдруг резко, словно сигнал бедствия, зазвучал крик в той части зала — это опустили гроб и начали расходиться «раньшие похороны», похоронив кого-то своего. Неизвестно нам кого.
Жена Начальника чуть дернулась, выпрямилась и стала смотреть на него. Он не любил, когда кричал кто-то, — себя он не слышал.
(Кто ж теперь знает, что он любил, а что не любил. Мы думали, что шум вокруг себя любил и любил говорить о себе и о своих делах, а он, когда обнаружил у себя смертельное заболевание, никому ничего не сказал, а тайно лечился с полной безнадежностью. Мы видели, что он человек необязательный и самодовольно не думающий ни о ком, а он перед смертью стал расплачиваться с долгами — писал на залежавшиеся у него статьи и диссертации рецензии, которые до его болезни писали всегда мы. Нам казалось, что в науке он любил только себя, что мы все в основном работали на него, а он перед смертью вызвал всех своих знакомых и поручил им следить за успешным проталкиванием статей и защитой диссертаций своих помощников. Мы представляли себе его думающим лишь о теориях, а не о людях, которых, как мы полагали, он считал лишь движущими и движимыми элементами теории, а он перед смертью старался помочь каждому отдельному человеку, плюя на все теории и принципы. Мы считали его непьющим, а он незадолго до того, как окончательно слег, несколько раз великолепно напился и, вопреки обыкновению, наговорил при всех много лишнего, как показалось нам, считавшим себя не умирающими, и не знавшим, что он-то уже… Он ни у кого не просил прощения, но предпочитал перед смертью больше всего разговаривать с теми, кого терзал, обманывал, ругал.