Утраченные иллюзии - де Бальзак Оноре (е книги .TXT) 📗
— Я вижу, вы вступаете в литературный мир и в журналистику, не расставшись с юношескими мечтаниями. Вы верите в дружбу. Мы все друзья либо враги в зависимости от обстоятельств. Мы, не задумываясь, поражаем друг друга оружием, которое должно служить лишь против врагов. Вы скоро убедитесь, что добрыми чувствами ничего не добьешься. Ежели вы добры, станьте злым. Будьте сварливым из расчета. Ежели никто не посвятил вас в тайну этого верховного закона, я вам это говорю и тем самым оказываю немалое доверие. Желаете быть любимым, никогда не расставайтесь со своей возлюбленной, не заставив ее поплакать; желаете быть удачливым в литературе, постоянно всех оскорбляйте, даже друзей, бейте по их самолюбию, доводите их до слез, — и вы будете всеми обласканы.
Гектор Мерлен был счастлив, заметив по лицу Люсьена, что его слова пронзили новичка, как клинок кинжала. Началась игра. Люсьен проиграл все, что у него было. Его увезла Корали, и среди любовных утех он забыл жестокие волнения игры, уже наметившей в нем свою будущую жертву. На другой день, расставшись с Корали и возвращаясь в Латинский квартал, Люсьен нашел в кошельке проигранные деньги. Прежде всего такая заботливость его разгневала, он хотел воротиться и вернуть актрисе оскорбительный подарок; но он был уже в улице Лагарпа, на пути в гостиницу «Клюни». Он шел, раздумывая о поступке Корали, он видел в нем проявление материнского чувства, которое такие женщины вносят в свою страсть. Мысль сменялась мыслью, и Люсьен наконец решил, что он вправе принять подарок; он сказал себе: «Я ее люблю, мы будем жить вместе, как муж и жена, я никогда ее не брошу!» И кто, кроме Диогена, не поймет чувств, обуревавших юношу, когда он всходил по грязной и зловонной лестнице гостиницы, отпирал скрипучий затвор двери, вновь увидел неопрятные плиты пола, жалкий камин, страшную нищету и наготу этой комнаты? На столе лежала рукопись его романа и записка Даниеля д’Артеза:
«Наши друзья почти довольны вашим произведением, дорогой поэт. Они говорят, что вы можете смело показать его друзьям и врагам. Мы прочли вашу прекрасную статью о Драматической панораме; в литературном мире вы возбудите столько же зависти, сколько сожалений возбудили в нас.
Даниель».
— Сожалений! Что он этим хочет сказать? — вскричал Люсьен, удивленный чересчур учтивым тоном записки. Ужели он стал чуждым для кружка? Вкусив изысканных плодов, предложенных ему Евой театральных кулис, он еще более дорожил уважением и дружбой своих друзей с улицы Катр-Ван. На несколько мгновений он погрузился в раздумье; он сопоставил свое настоящее, заключенное в стенах этой комнаты, и будущее — в покоях Корали. Волнуемый попеременно то благородными, то порочными побуждениями, он сел и стал просматривать рукопись. Каково же было его изумление! Из главы в главу искусное и преданное перо этих великих, еще безвестных людей обратило его скудость в богатство. Яркий, сжатый, краткий, нервный диалог заменил рассуждения, которые, как он теперь понял, были пустословием в сравнении с речами, овеянными духом времени. Портреты, несколько расплывчатые по рисунку, стали четкими, когда их коснулась размашистая и красочная кисть; все это было связано с важными явлениями человеческой жизни и основано на наблюдениях физиолога, без сомнения, исходивших от Бьяншона, мастерски изложенных и получивших жизнь. Многословные описания стали содержательными и яркими. Он вручил нескладного, плохо одетого ребенка, а получил обратно очаровательную девчурку в белом одеянии, опоясанную лентой, с розовой повязкой на голове, — обворожительное создание! Ночь настигла его в слезах: он был сражен величием этого поступка, осознал цену подобного урока и восхищался исправлениями, которые в литературе и искусстве научили его большему, чем могут дать за четыре года чтение, сравнение и исследование. Беспомощный рисунок, преображенный рукою мастера, мазок кисти с живой натуры всегда скажут больше, нежели всякие теории и наблюдения.
— Вот это друзья! Вот это сердца! Какое мне выпало счастье! — вскричал он, пряча в стол рукопись.
В естественном порыве поэтической и кипучей натуры он бросился к Даниелю. Всходя по лестнице, он подумал, что все же теперь он менее достоин этих сердец, которых ничто не могло бы совратить с пути чести. Какой-то голос говорил ему, что если бы Даниель полюбил Корали, он не примирился бы с Камюзо. Он знал также о глубоком отвращении Содружества к журналистам, а он уже почитал себя до некоторой степени журналистом. Он нашел всех своих друзей в сборе, кроме Мэро, который только что ушел; на их лицах отражалось отчаяние.
— Что с вами, друзья мои? — сказал Люсьен.
— Мы получили весть о страшной катастрофе; величайший ум нашей эпохи, любимый наш друг, тот, кто два года был нашим светочем…
— Луи Ламбер? — сказал Люсьен.
— В состоянии каталепсии, и нет никакой надежды, — сказал Бьяншон.
— Он умрет, не ощущая тела, уже витая в небесах, — торжественно добавил Мишель Кретьен.
— Он умрет, как жил, — сказал д’Артез.
— Любовь, охватившая, подобно огню, его могучий мозг, сожгла его, — сказал Леон Жиро.
— Да, — сказал Жозеф Бридо, — она вознесла его на высоты, недоступные нашему взору.
— Мы достойны сожаления, — сказал Фюльжанс Ридаль.
— Он, возможно, выздоровеет! — вскричал Люсьен.
— Судя по тому, что нам сказал Мэро, излечение невозможно, — отвечал Бьяншон. — Его мозг стал ареной таких явлений, перед которыми медицина бессильна.
— Однако ж существуют средства, — сказал д’Артез.
— Да, — сказал Бьяншон, — сейчас он в каталепсии, а можно привести его в состояние идиотизма.
— Если бы можно было гению зла предложить взамен другую голову, я отдал бы свою! — вскричал Мишель Кретьен.
— А что сталось бы с европейской федерацией? — возразил д’Артез.
— И точно, — отвечал Мишель Кретьен, — каждый человек прежде всего принадлежит человечеству.
— Я пришел сюда с сердцем, преисполненным благодарности ко всем вам, — сказал Люсьен. — Вы обратили мою медь в золото.
— Благодарность! За кого ты нас принимаешь? — сказал Бьяншон.
— Нам это доставило удовольствие, — заметил Фюльжанс.
— Так вы теперь, стало быть, заправский журналист? — сказал Леон Жиро. — Отголосок вашего литературного выступления дошел до Латинского квартала.
— Не вполне еще, — отвечал Люсьен.
— О, тем лучше! — сказал Мишель Кретьен.
— Я был прав, — заметил д’Артез. — Сердце Люсьена знает цену чистой совести. Неужто это не лучшее вечернее напутствие, когда, склонив голову на подушку, имеешь право сказать: «Я не осудил чужого произведения, я никому не причинил горя; мой ум не ранил, подобно кинжалу, ничью невинную душу; мои насмешки не разбили ничьего счастья, они даже не встревожили блаженной глупости, они не принесли напрасной докуки гению; я пренебрег легкими победами эпиграмм; наконец — я ни в чем не погрешил против своих убеждений!»
— Но я думаю, — сказал Люсьен, — что все это доступно и для того, кто пишет в газете. Ежели бы я решительно не нашел иного средства к существованию, я должен был бы пойти на это.
— О! О! О! — возвышая тон при каждом восклицании, сказал Фюльжанс. — Мы сдаемся?
— Он станет журналистом, — серьезно сказал Леон Жиро. — Ах, Люсьен! Если бы ты пожелал работать с нами! Ведь мы готовимся издавать газету, где никогда не будут оскорблены правда и справедливость, где мы будем излагать доктрины, полезные для человечества, и, может быть…
— У вас не будет ни одного подписчика, — с макиавеллиевским коварством заметил Люсьен, прерывая Леона.
— У нас их будет пятьсот, но таких, что стоят пятисот тысяч! — отвечал Мишель Кретьен.
— Вам потребуется много денег, — отвечал Люсьен.
— Нет, — сказал д’Артез, — не денег, а преданности.
— Пахнет парфюмерной лавкой! — дурачась, вскричал Мишель Кретьен, понюхав волосы Люсьена. — Тебя видели в нарядной карете, запряженной лошадьми, достойными денди, с княжеской любовницей Корали.