Детская любовь(Часть 3 тетралогии Люди доброй воли ) - Ромэн Жюль (бесплатные онлайн книги читаем полные версии .txt) 📗
Несколько дальше один напыщенный оборот речи, фальшиво звучавший, должно быть, даже для современников Руссо, напомнил ему про знаменитый инцидент на Венсенской дороге. И у него от этой мысли сразу сжалось сердце; какая-то тревога мягко, без драматического напора, коснулась чего-то существенного в нем. Он почувствовал потребность еще раз сопоставить обе версии анекдота; версию Руссо, утверждающего, что на Венсенской дороге, когда он шел к узнику Дидро, ему открылось в душе предназначение всей его жизни, и версию Дидро, рассказывающего, как он в этот день посоветовал Руссо, которого искушала конкурсная тема дижонской Академии, восстать против традиционных взглядов, чтобы отличиться; и как "уловка" для конкурсного сочинения, подсказанная услужливым товарищем, определила собой впоследствии учение, творчество, славу Жан-Жака, его самое сильное влияние на человечество.
Задумался Жерфаньон не над тем, какая версия правильна. Что действительно произошло в этот день – так и останется неизвестным. Не в отношении формы и произнесенных слов, а по сути дела. Быть может, правильны обе версии. Вполне допустимо, что бутада Дидро кристаллизовала дремавшие до этой минуты мысли Жан-Жака.
Но в этот знаменитый пример глаза Жерфаньона уставились как в зеркало, тревожно видя в нем ту же проблему, которая только что мучила его; о свободе выбора идеала.
"Такое злоупотребление этой свободой, значит, правдоподобно, если в нем упрекали Руссо? Правдоподобна такая циничная легкость, чудовищное равнодушие ума в начале величайшей духовной битвы? Как печальна самая возможность поставить себе такой вопрос!… Род людской, род комедиантов! Человек играет до смерти случайно ему доставшуюся роль из тщеславия, чтобы не говорили, будто удалось его отговорить от нее".
А между тем Жерфаньон относился так серьезно к своим убеждениям!
Тут внезапно померк свет. В лампочках остался какой-то красноватый росчерк, точно подпись кровью. Ждали, что электричество совсем погаснет. Но оно не гасло.
Три студента выпустили книги из рук и переглянулись, готовые рассмеяться. Посветлело немного. Затем опять потемнело. Три раза подряд. Инцидент переставал казаться случайным, ускользал из мира тупой материи, принимая характер символа.
– Странно, – сказал Жалэз.
Больше никто не решился что-либо произнести, боясь сказать глупость.
Открылась дверь. Появился Коле с таинственной, хитрой, притворно изумленной миной.
– Скажите, у вас электричество не шалит?
– Шалит, шалит.
– Какая досада! Я не могу работать. Тем более, что у меня плохое зрение. Мое сочинение об употреблении частицы et у Веллея Патеркула находится в опасности. Это одна из тех вещей, для которых необходимо увлечение. Я был увлечен.
– А нам это ничуть не мешает. Даже помогает сосредоточиться.
– Вот как?… За то, что вы такие славные ребята, я вам все расскажу. Моя цель – вызвать сильное брожение среди скуфей. Своего рода революционное движение. Я хочу, чтобы они толпою двинулись на эконома и обругали его. Этакий день 10 августа! Они уже сильно возбуждены. Эти невинные души уверены, что Горшок из гнусной бережливости снабжает нас электричеством низшего сорта, которое станция отпускает ему со скидкой. Я иду к ним, чтобы их раззадорить. Если бы они случайно к вам заглянули, подбавьте яду… А вам я сейчас восстановлю нормальное освещение, оттого что вы милые парни.
– Но если скуфьи увидят, что только у них нет света, они, пожалуй, догадаются…
– Нет! Все чисто в глазах чистых людей. А затем, я и себя не пощажу. Свою комнату тоже оставлю под реостатом.
Коле исчез. Почти мгновенно свет восстановился. На столе Жерфаньона светилась на перегибе страницы фраза:
"Лучше всех певший или плясавший, самый красивый, самый сильный, самый ловкий или самый красноречивый приобретал наибольшее уважение; и это был первый шаг к неравенству и пороку…".
Он с некоторым раздражением перевернул страницу. Курсивом набранная фраза остановила на себе его взгляд:
"Ибо, согласно аксиоме мудрого Локка, не может быть обиженных там, где нет собственности".
Бюдисен бесшумно встал, поставил на полку единственную книгу со своего стола, взял из шкафика котелок, из угла комнаты зонтик, пожал руку сначала Жалэзу, потому Жерфаньону, сказав им "до свиданья" теплым и вялым тоном, и ушел, держа зонтик перед собою, как слепец держит палку.
Жерфаньон и Жалэз остались одни. Жалэз отодвинул свои книги и бумаги. Теперь он перелистывал книгу в желтой обложке.
Жерфаньон к нему подошел:
– Что ты читаешь?
– Ничего… мне припомнились некоторые места из Бодлера, и я хотел их перечитать.
– А это что?
Жерфаньон показал на столбик книг, отодвинутых в угол стола.
– Я развлекался.
– "История астрономии" Деламбра… "О понятии физической теории от Платона до Галилея"… "Звезды"… "Небесная механика"… Ты занимаешься астрономией?
– Астрономией я не занимаюсь. Но мне случилось недавно думать об этих вещах. А мечтать впустую, признаюсь, я не люблю… Мечтать о звездах, как девушка у Франсиса Жамма, я не желаю именно потому, что придаю значение своим мечтаньям… Я выражаюсь темно. Ты меня понимаешь?
– Кажется, понимаю.
– Это зависит от степени уважения к собственным мыслям. Если у какого-нибудь господина есть мысли и он смутно сознает, что они, вероятно, обесценены, не имеют в настоящее время значения, но ленится навести справки, проверить их, удовлетворяется ими и, пойми меня, по существу их презирает, то этот господин мне противен.
– Этот господин – это почти все люди.
– Верю… Я же часто повторяю себе вот что. Я говорю себе: "Та или другая идея, в данный миг у тебя возникшая, не отжила ли свой век окончательно в каком-либо уголке человечества?" Я подчеркиваю – окончательно. "Потрудились ли бы еще задержаться на этой идее десять или пятнадцать лучших человеческих умов?" Некоторые идеи Гераклита еще не окончательно устарели. Но, например, строение солнечной системы… Меня никто не обязывает о ней думать, это очевидно; но раз я о ней думаю, то не могу допустить, чтобы идеи, которые я воспринимаю по этому поводу, которым оказываю гостеприимство, которые меня, может быть, волнуют, чтобы идеи эти уже теперь были нелепы в глазах какого-нибудь субъекта, сидящего где-то в обсерватории в Калифорнии или в Берлине.