Призраки и художники (сборник) - Байетт Антония (книга регистрации txt) 📗
Девушки переговариваются между собой. Они кого-то ждут. Их разговор и смех Веронике не слышен, зато хорошо видна скатерть: белое полотно с ажурной мережкой по краю, перевитой гирляндами цветов, – рельефная гладь меланжевым шелком: нитки по длине окрашены в разные оттенки одного цвета, то светлее, то темнее. Цветы эти обычно представляются ей розами, хотя, если приглядеться, они не совсем розы – или даже совсем не розы, а плод фантазии. И розового цвета в ее картине что-то многовато.
Со второго этажа раздался требовательный и негодующий голос Джейн, дочери Вероники. Джейн была дома – редкий перерыв в плотном графике ее активной жизни, которая бурлила и перехлестывала через край, нося ее из дома в дом, из гостей в гости, на посиделки в чьей-то кухне, где грохочет рок-музыка, вьется дым запретного курева, звучат громкие голоса. Джейн, оказывается, решила что-то сшить, а швейная машина в гостевой спальне наверху, куда и поднялась Вероника. Джейн изрезала материю – кажется, это была наволочка – и попыталась соорудить головную повязку с бахромой из тряпичных ленточек, чтобы украсить очередную прическу. Дурацкая машинка не желает работать, заявила Джейн, сердито шлепнув ее по металлическому боку, и взглянула на Веронику снизу вверх: яркое лицо в короне торчащих во все стороны острых лучей угольно-черных волос, покрытых для прочности лаком, – целое колючее произведение искусства. От своего отца она унаследовала большие черные глаза, которые густо обводила сурьмой, а от отца Вероники – щедрые красивые губы, накрашенные сейчас блестящей помадой цвета фуксии. Она казалась крупной, но складной, одновременно пышной и стройной, очень живой – разом и женщина, и капризный ребенок. Вот ведь идиотская иголка, не захватывает нижнюю нитку, говорила Джейн, вхолостую крутя маховое колесо и заставляя жалобно стучать и лязгать все старинные рычаги и шарниры. Все дело тут в натяжении, механизм натяжения напрочь развалился! Она с силой выдернула свою тряпочную конструкцию из-под лапки, за ней из нутра машины потянулась нитка, внутри зажужжал и забился челнок. Верхняя нитка давно лопнула.
Эту швейную машину фирмы «Викерс» подарили матери Вероники на свадьбу в 1930 году, и уже тогда она была подержанная. К Веронике машина попала в шестидесятом, когда родилась старшая сестра Джейн. Вероника шила приданое для ребенка, а себе ночные рубашки – только самые простые вещи, она была портниха невеликая. Мать тоже не слишком много пользовалась ею, хотя в войну машинка очень выручала: мать на ней перелицовывала воротники у рубашек, подворачивала штанины брюк, перешивала жакеты в юбки, строчила мальчикам штаны из старых занавесок. А вот бабушка, мать ее матери, в 1890-х годах шила, а еще она вышивала на руках: подушечки и ручные полотенца, носовые платки и «дорожки» для комодов.
Джейн теребила себя за ухо, украшенное множеством сережек в виде колечек из золотой проволоки со стеклянными бусинками. Весь регулятор натяжения разломала, призналась она; как теперь его собрать? Это было так похоже на Джейн – без колебаний идти напролом там, где люди поколения Вероники по традиции робели: укрощение машин, жизнь в коммунах, ниспровержение авторитетов. Мир, в котором обитала Джейн, был полон механизмов. Вместо сумочки она носила на улице черный ящичек с ручкой в крышке, со всех сторон ее окружали гирлянды электроприборов: транзистор, фен, магнитофон, щипцы для завивки волос, щипцы для гофрировки. Джейн разломала натяжной механизм старенькой машинки, по всему швейному столику раскатились металлические диски. Особенно ее, судя по всему, раздражала изогнутая тонкая проволока с крючочком для нитки на конце – тем самым, который так упруго и умиротворяюще ходит вверх-вниз, когда машина работает как надо. Она дергала и тянула за этот проволочный крючок, пока не вытащила весь стальной завиток из его законного места, так что теперь проволока угрожающе торчала, бессмысленно и опасно покачиваясь и указывая в никуда.
Вероника почувствовала, как в ней поднимается ярость. «Но это же пружина, Джейн. Нельзя же…» – начала она и услышала по своему голосу, что сейчас сорвется на отчаянный крик: как ты могла?! ну что ты за бесчувственное существо! это же машина моей матери, я ее всю жизнь берегла, ухаживала за ней…
И внезапно ей припомнились 1950-е и голос ее матери, ее несдерживаемое, бесконечное, обвиняющее: «Как ты могла? Как ты только могла?!» Перед глазами мелькнула картинка – вот они стоят друг перед другом: мать с несчастным оскорбленным видом, уголки рта привычно опущены, и она сама – студентка, платье клеш на кипенно-белых нижних юбках, кожа гладкая, глаза подкрашены, вся на взводе. А между ними упаковочный ящик, только что доставленный по почте, и в нем радужно-блестящие розовые чашки, все побитые вдребезги. Эти заповедные чашки ей подарила подруга матери по колледжу – специально по случаю возвращения в тот же колледж в лице нового поколения. Чашки Веронике не понравились. Жуткий розовый цвет и эти блюдца-лепестки – совершенно немодно. Они с друзьями пьют не чай, а растворимый «Нескафе» и не из чашек, а из керамических кружек простой цилиндрической формы и незамысловатых ярких цветов. Скатерть, которую для нее вышила бабушка, она тогда засунула подальше в ящик комода. А теперь вот такую вышитую скатерть, белоснежную и крахмальную, она вспоминала каждый раз, когда снова и снова представляла себе это воображаемое чаепитие. Это началось после смерти матери – такая странная форма оплакивания, навязчивая, но отчасти утешительная. По-другому у нее как-то не получалось. Мать всегда так яростно ненавидела кабалу домашнего хозяйства и злилась из-за этого на своих умных дочерей, этой ловушки во многом избежавших, что искренне скорбеть о ее уходе было невозможно. Когда ее не стало, вокруг просто воцарилась тишина (а при ней бушевала неутихающая буря). Тишина, как в тот день – в любой из дней – в конце 1920-х годов, когда в той залитой летним светом комнате кого-то ждут три девушки.
Нет, нельзя было обрушить такую же бурю на голову Джейн. Вероника только повторила: «Это пружина, ее нельзя вытягивать», а Джейн примирительно проворчала, что очень даже можно. И они уселись вместе за швейный столик и стали разбираться, что делать с разломанным регулятором натяжения.
Вероника припомнила, как она упаковывала розовые чашки. Что-то у нее тогда случилось, какая-то катастрофа. Она видела, как, не помня себя от отчаяния и горя, она мечется по комнате, в которой жила в колледже, и сил хватает, только чтобы как попало свалить эти несчастные чашки в ящик; и надо бы завернуть их в газету, но газеты нет, а думать, где ее взять, нет никаких сил. В том исступлении судьба чашек казалась совершенно не важной – но в чем была причина расстройства? И не припомнить сейчас. Поссорилась с кавалером? Не получила роль в университетском спектакле? Сказала что-то такое, о чем пожалела? Испугалась, что забеременела? Или тогда на нее внезапно навалилась неясная, но непреодолимая тревога: все бессмысленно, жизнь топчется на месте? Тогда это ее пугало – тогда она была живая. Теперь она боялась гораздо более конкретных вещей: боялась смерти и что ничего не успеет сделать, пока жива. Казалось, между ней сегодняшней и той девушкой, которая в своем непонятном горе упаковывала чашки, нет ничего общего, будто они разные люди, и она наблюдает за ней со стороны, как за тем воображаемым чаепитием.
Вероника ясно помнила, как в колледже она тайком заглянула в ту самую комнату, где когда-то жила ее мать, и заметила два низких кресла и кровать под окном. Вот и в сочиненной ею картине кресла именно с той обивкой, которую она мельком приметила тогда, хотя это, наверное, не соответствует эпохе. Мать так хотела, чтобы она поступила в этот колледж, – а когда она поступила, мать стала ревновать ее к своим студенческим воспоминаниям. Прошлое превратилось в чужое прошлое и оторвалось от настоящего. Это была всего лишь материнская фантазия, что Вероника будет сидеть в тех же креслах, освещенная тем же солнцем, и пить из тех же чашек. А в одну реку дважды войти нельзя. И когда старшая дочь Вероники, сестра Джейн, сама поступила в колледж, Вероника уже знала, что не нужно мешать ей утвердиться там на своем собственном месте, в своем собственном сегодня.