Капли крови (Навьи чары) - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников" (лучшие книги .TXT) 📗
Дрожа от ревнивой ярости, вскрикнул Петр:
-- Елисавета! А! Почему вы говорите об Елисавете?
Триродов пристально смотрел на Петра. Он спросил медленно, - и так странно-звучен был его голос:
- Вы не боитесь?
- Чего же мне бояться? - угрюмо отвечал Петр. - Я вовсе не трагичный человек. Мой путь мне ясен, и я знаю, кто ведет меня.
- Вы этого не знаете, - возразил Триродов. - Впрочем. Елена мила. Кто боится взять страшное и великое, кто любит сладкие мелодии, для того Елена.
Петр молчал. Какая-то новая, - чужая? - мысли роились в его голове. Он прислушивался к ним, и вдруг сказал:
- Вы у нас давно не были. А в нашем доме вас так любят. Вас ничем не стеснят. Приходите, когда хотите, молчите или говорите, как вам вздумается.
Триродов молча улыбнулся.
Петр Матов вернулся домой поздно и в смутном настроении. Все уже сидели за ужином. Елисавета взглянула на него так, словно ожидала увидеть другого.
- Опоздал, - смущенно сказал Петр, - забрел далеко, сам не знаю как.
Он сам не понимал, чем смущен. Едва узнал Елисавету, одетую мальчиком, в матросской куртке и коротких панталонах. Она сидела такая стройная и улыбалась рассеянною, равнодушною улыбкою.
Елена, краснея почему-то, молча подвинулась, - и какая-то странная робость была в ее движении, - робкое желание. Повинуясь ее желанию, Петр сел рядом с нею. Она смотрела на него ласково, любовно. Ее взоры трогали его. Он думал:
"Отчего я не люблю Елену? Или ее только я и люблю? Не странная ли ошибка вялой воли затмила мои глаза?".
Он говорил с нею ласково и нежно, и смотрел на нее, и загорался жаждою новой влюбленности. Словно дивною властью внушил ему кто-то странный там, у речной прохлады, эту новую любовь. Еленино сердце билось от восторга.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
После этого вечера Триродов опять стал бывать у Рамеевых, преодолевая свою любовь к тихим одиночествам. Уже не противился он этому неодолимому влечению видеть Елисавету, всматриваться в глубину ее синих глаз, вслушиваться в золотые звоны ее сладких слов, чувствовать дыхание и обаяние ее первоначальной свежей силы. Так весело было смотреть на ее простую одежду, на доверчивую открытость ее плеч, на легкий загар ее ног, на строгий очерк ее лица.
При Триродове солнечно-желтая Елисаветина глубина претворялась в голубую бездонную высь. Елисавета любила все сильнее, и хотела любить, хотела преодолеть несносные преграды.
Рамеев смотрел на Елисавету и Триродова, и горел странною, стариковскою радостью. Точно думал:
"Вот поженятся, наплодят мне внуков".
Уже определились часы, когда Триродова ждали. Он и Елисавета часто оставались одни. Так сближало их это отъединение вместе от людей, от далеких и от близких. Они уходили куда-нибудь в запущенную глубину сада, под раскидистую сеть светлых осокорей, где нежною горечью благоухал тмин, - и там говорили подолгу.
Точно сам с собою был с Елисаветою Триродов, - так просто и откровенно говорил. Так о многом они говорили, точно им надо было весь мир вместить в тесный очерк быстрых слов.
Проходя высоким берегом реки, под широкими тенями могучих осокорей и странных чернокленов, внимая веселому чириканью гомозящихся в прибрежных кустах птиц, говорила Елисавета:
- Сладостны ощущения бытия, полнота жизни и восторга. Точно раскрылось надо мною новое небо, и первый раз цветут на земле фиалки и ландыши, орошенные первою росою, и первый раз милые хозяйки из душистой чаполоти делают майский напиток.
Улыбался печально Триродов, и говорил:
- Чувствую великую тягость жизни. Но что сделать? Не знаю, каков удел, где жизнь легка и успокоенна.
- А зачем успокоенность и легкость жизни? - возражала Елисавета. - Хочу огня и страсти. Пусть погибну. Сгорю в огне восстания и восторга, - пусть!
- Да, - сказал Триродов, - какие-то в себе самом открыть надо возможности и силы, и тогда будет новая твориться жизнь. Нужна ли она?
- А что надо? - спросила Елисавета.
- Не знаю, - печально отвечал Триродов.
- Чего же вы хотите? - опять спрашивала она.
- Может быть, ничего не хочу, - говорил Триродов. - Кажется, ничего не жду от жизни. И то, что делаю, делаю так, словно тягостный совершаю подвиг.
-- Как же вы живете? - дивясь, спросила Елисавета.
Он говорил:
- Я живу в странном и неверном мире. Живу, - а жизнь проходит мимо, мимо меня. Женская любовь, юношеская пылкость, волнение молодых надежд, все это остается навеки в запрещенной области несбывшихся возможностей. Несбыточных, может быть.
Тяжким стуком отсчитывались в Елисаветином сердце темные, пламенные миги молчания. Темная томила досада на эти грустные слова о слабости и унынии, - и не верила она им. А Триродов говорил, словно дразня ее красивою, но бессильною печалью:
- Много труда, мало отрады. Проходит жизнь, как сон, безумный и мучительный.
- О, только бы яркий! только бы он был буйный! - восклицала Елисавета.
Триродов улыбался и говорил:
- Приближаются минуты пробуждения. Приходит старость, тоска томит. И пустая, и бесцельная влачится жизнь к каким-то неведомым пределам. Спрашиваешь сам себя, без надежды найти достойный ответ, зачем живу в этом странном и случайном обличии? Зачем избрал я эту долю? Зачем я это сделал?
-- Но чья же вина? - спросила Елисавета.
Триродов отвечал:
- Сознание, созревшее до вселенской полноты, говорит, что всякая вина моя вина.
- И всякий подвиг - мой подвиг, - сказала Елисавета.
- Так невозможен подвиг! - говорил Триродов. - Невозможно чудо. Хочу, и не могу вырваться из оков этого плоского существования.
Елисавета сказала:
- Вы говорите о любви, как о несбыточном для вас. Но у вас была жена.
Грустно говорил Триродов:
- Была. Краткие промчались миги. Была любовь? Но знаю. Страсть, угарь, - и смерть.
- И опять будет сладостное в жизни, - уверенно сказала Елисавета.
И отвечал ей Триродов.
- Да, иная будет жизнь, но что мне? Быть иным простым, - ребенком, мальчиком с босыми ногами, с удочкою в руках, с простодушно-разинутым ртом. Живут, на самом деле живут, только дети. Им завидую мучительно. Мучительно завидую простым, совсем простым, далеким от этих безотрадных постижений разума. Живы дети, только дети. Зрелость - это уже начало смерти.