Колдовской цветок (Фантастика Серебряного века. Том IX) - Шишков Вячеслав Яковлевич (книги txt) 📗
В самом глухмяном да темнущем суземке, на зверином путике, под сосной толстущей жил мураш премудрый — мурашиный царь. Жил не попросту, затейно бытовал в палатах мурашиных — по-вашему, просто куча будет, а поди, заберись — там тебе и ходики, и переходики, и горенки, и спаленки, и на всякую потребу всего напасено, и мурашицы поют, мураша премудрого веселят, и мурашиное войско лютует, подраться хочет, и кухари с утра раннего до ночной глухомани заедки на потеху мурашиную готовят.
И был мураш мудрее всех мурашек прочих — дал ему, мурашу, Господь дар предивный и пречудный — всякую речь, человечью и звериную, понимать, на всех языках гуторить. Оттого и жил мураш премудро — и людям и зверью языки спутаны — эфиопу невдомек наша досюльщинка, козлу жеребца не переспорить, да и кит-рыба трещочке немного забрешет.
Мурашу житье было — еще солнышко не взыграло, ползет премудрый по ходикам, переходикам, на свет из палат мурашиных, к путику, к суземку глухмяному да темнущему. На свет выползет, тишком, молчашком в путь-дорогу. Зверье заворошилось, смотришь, у каждого свой лад, свой сказ да сгад — мурашу премудрому все вдомек, все тайности, все злобы и радования. Бает ушан другому, как ономнясь [52] от мужика сиганул, плачет лисанька — вечор лис журавил: «Не бегай, лисанька, к соседушке, береги, лисанька, домок мужний», гугай [53] загорготал про темь ночную, про юда всякие, — ползет мураш тишком, молчашком, своей премудрости радуется. Все-то проведал, прознал, на чем свет стоит, — раностайкой к дому ползет.
Сейчас все взворохнутся, мурашиные солдаты бегут, орланы на них узорные, лютуют порато — смотреть и то боязно. Велит им мураш поднести простяку [54] на радостях, пойдет премудрый к столу своему, наестся заедов диковинных, сладких жамочек, велит мурашицам песни петь, — сам лежит, полеживает, дрему приваживает, про свою премудрость думает: «Нет на свете меня, мураша, мудрее: всякую-то речь мне слышно, всякая тайность мне вдомек, выхожу я не мураш, стало-быть, а мурашище премудрущий». Возьмет мураша дрема, — вот возрос мураш с кита-рыбу, царюет по всей земле. Возбудится мураш гордена-горденой, крикнет: «Ну и мушно тут, мурашицы, покрывальце мне!» Побегут мурашицы со всех ног, притащат лист с орешенья, прикроют мураша — спит премудрый до тихого света, до вечерень спит. Жить бы мурашу, на премудрость свою радоваться, — да всякому предел положен: не век было мурашу тайности ведать, не век ему и величаться-похваляться было.
В самом суземике, за чертовым болотом, за Гришиной взлымой, за малой избушкой было озеро лесное без прозвища-имени. Правил тем озерцем дед-водяник, бородища до земи, бровищи что орешенье, глазы что у гугая, волосищи зеленущие; правил дед озерцем полтыщи годов, а може, и всю тыщу. В стыдь подо льдом сидел, в полынью гляделся, а о жаре в озерце играл, плескал да прыгал, что рыбина какая. Прошли Спасы, Рождество Богородичино минуло, ветер-ветрило по суземку бродил, песни поет — скука деду, да и только: жди Покрова, лезь под лед, сиди пеньем в тине. Тут и прибеги к деду бес семигорбяшный, голова гвоздиком, спины нет, ножки вилочкой, глазы дырочкой. «Дед, а дед! — кличет. — Скушно, поди, сидеть-то?» — «Вестимо, скушно, да не тебе меня веселить». — «А у меня, — бает бесище, — лукошко, в лукошко воды нальем, сядешь, дед, туды, духом помчим на Лача-озеро, тамотка водяник богатеющий — игранешь, дед, богатеем станешь, мне, семигорбяшному, на извоз да удаку рыбешку в кормы пожалуешь».
Послушал дед беса, сел в лукошко — духом домчали. Дача-озеро немалое, водяник тамошний, что гора. Играли старые — продул дед портки, рубаху, пояс узорчатый и бает богатею: «А ну, в остатный раз — коли не мое будет, уходи вся вода со всякой рыбиной в твое озеро, коли моя возьмет — вали денег мешок да золотых, медны на колокольцы береги». Продул дед и воду всю, и всякую рыбину, пожаловал ему богатей со своих щедрот лужу поганую — меж кореньем зарылся дед в грязищу без портов, без рубахи, бородищей принакрылся. А семигорбяшный над ним глумы строит: «Ты, — бает, — старый зеворот, у тебя, — бает, — не башка, а репишшо». Заплакал дед горько, воп пустил по суземку, да поздно.
Притащился семигорбяшный к дому, сидит с вертехой-бесицей — водяникову рыбину угрызают, над дедом глумы строят.
Зябель прикончилась, пришла теплынь, наладили мужики рыбу ловить. Добрели до малого озера — глядь, ни воды, ни рыбины — одна ямишша, сухмень да и только. Стоят, дивуются, в скорбости стоят — задарма к домам ворочаться, а мураш тут как тут. «Дай, — думает, — про дедову игру наскажу, мужики-то за премудрость мне, мурашу, поклонятся!» И пополз мураш па лаптишши, с лаптишши на онучи, с онуч на портки, дополз мураш до ушного места, открыл мураш всю тайность дедову — прошпандырил водяник озерце, ушла и вода вся и всякая рыбина в Лача-озеро великое. Постояли мужики, ругнули деда, хотели мураша поймать, да где им, — он с уха да к плечам, туды-сюды, к путику, в палаты мурашшиные.
Приполз к домам, лег на перину, орешинным листиком задвинулся, подремывает, посапывает, давнишнее думает: «Выхожу я мурашище премудрущий — кто супротив меня выстоит?» И дремнул мураш одним глазком, хочет мураш мурашиц кликнуть, кваску желается, — нет у мураша зыку, нет у премудрого языка-голосу. Огляделся мураш — лежит грамотка. Схватился, золотыми письменами прописано: «Ты, мураш, что баба лепетливая, про тайности баешь, суземок хулишь, над чадью Божьей глумы строишь. Быть тебе, мурашу, без языка довеку». Прикончилась мурашиная премудрость, — все тайности мурашу вдомек, все ведомы, да никто про них не уведует, — молчашком бытует мураш, онемлен.
Дмитрий Крючков
ДОСЮЛЬЩИНА О ТОМ, КАК НА РУСИ ГНУС ПОШЕЛ
Знаешь сам, поди, каково баско у нас на Онеге — струит великая река скрозь темный суземок, мимо пожней, мимо гор великих, высоченных. В лесной густыне кого не встретишь — сохатый бродит, волк рыщет, кукша плачет, гугай вопь пускает, жигалюхи [55] на солнышке спинки распаривают, ушкан попрыгивает. В темной норе медведище таится; вон, и пыжик мелькнул в далях, а на суку пятнистый пардус сидит — живого мясца дожидается.
Много по суземку да по пожне не походишь, не побродишь — налетят на тебя бучни [56] толстоголовые, загудят, облепят с головы до пят. Да и та беда не в беду покажется, как гнус запоет в ухи — голос звонкий, что у дьячка, жало вострое, а сам мелкий. Поди убей — одного убьешь, новый полк налетел — бери ноги под мышку да драла домой. В страду гнус треклятый до страсти крещеных язвит — и так притомятся, сердешные, к ночи спину разгинуть не умеют, горбушей не сладко день-деньской помахивать. А тут те жалят, тут-те язвят, инда кровь по лику текет. И невелик, кажись, зверь, а вся тварь лесная перед ним страх имеет — сохатого в озерки загоняет — забежит рогатый в воду, только голова да роги над струей торчат торчмя, передохнуть от гнусовой потехи хочет.
Ныне оно и невдомек, что в древние годы гнусу и вовсе воду не было. Напустили его хитростным лукавством на землю гадовья с темени, шишко-шишкун проклятый с нечистым своим семенем, ширихан [57] оголтелый. А было то дело в незапамятные годы, как еще пожни с Господним Верхом в далях сходились — правильные-то люди, старички милые тех мест досягали, промеж светил Божиих хаживали, опосля домой ворочались, на страду крестьянскую.