Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович (книги бесплатно без регистрации полные .TXT) 📗
Они разыскали меня после долгих расспросов; да и то случаем. Они просто наткнулись на улице.
А я погибал.
— Что? Что делать?.. Я погиб! Я погибаю! Что мне с ним делать?! — кричал в телефонную трубку Эдик Салазкин. (Он считал, что это он погибает.)
Кричал он опасливо, истеричным шепотом. Испугавшийся самодеятельный врач.
Скрючившийся в постели, я слышал лишь отдельные всплески его телефонных стенаний. Понос уже затуманил мои мозги. Позыв за позывом изнуряли, в голове жар, высоковольтный гуд, а что было делать? Эдик, слава богу, уже не лечил. Эдик уже все про себя понял, нервничал, спрашивал других, но и другие боялись теперь ему помочь даже советом (означало бы их соучастие в деле). Но как? — кричал шепотом он в трубку. — Как же мне быть?
Как было ему, бедному Эдисону, выйти из этой чудовищной ситуации и как, каким образом избавиться от едва дышащего болезненного говнюка (от меня)? Один из знахарей все же рискнул и приехал. Он покашлял инкогнито в прихожей, заглянул с расстояния и (не подойдя к моей кровати, осторожный) сообщил своему другу Эдисону, что ему очень не нравятся мои стоны. «Да он же умирает!» — прошипел он на ухо, напугав и окончательно лишив Эдика рассудка. Избавиться — но как?
Необходимо было найти в помощь кого-то, кто (вот главное) про этот жуткий эпизод тут же и навсегда забудет. Эдик нашел. И довольно быстро. В панике господин Салазкин попросту сговорил двух алкоголиков у входа в винный магазин (или в мебельный, тоже недалеко). За привычную мзду, за бутылку. Сказал им, что бродяга пришел, бомж, его приютили, а он теперь не уходит — выкиньте засранца, загадил нам все жилье! Может, он и не говорил, что бродяга, бомж, а просто сказал — выкиньте засранца. И те выкинули.
Когда они пришли, я был в беспамятстве. Однако, как ни безнадежно болен человек, если его выносят, он не хочет, он ропщет. (Инстинктивное цеплянье за место как жизнь. Как нежеланье уходить в могилу.) Потревоженный больной (выносимый вон несчастный) вдруг все видит, все понимает. Свет вокруг становится режуще белым. Сознание в такой миг проясняется, и человек проклинает. Так проклинал и я.
— Сука! Врачишка! Подонок! — хрипел я, задыхаясь. (И уже слыша подступающие корчи в желудке. От голосового напряжения.)
Он молчал.
Правда, гонял желваки. Было совестно. Избавиться от меня была его единственная возможность не попасть под запрет и сохранить практику экстрасенса, а с ней лицо, а с лицом какой-никакой статус. Непростое решение. В самый пик, в середине жизни сорокалетний Эдик Салазкин уже не мог (и не хотел) искать новую хлебную профессию. Неталантливый, он уже не сумел бы начать снова.
— Если стану подыхать, приползу! — грозил я. — Слышишь! Я сдохну у твоих дверей!..
Алкаши меж тем меня уже волокли. Они, понятно, не церемонились (я от них и не ждал) — при выносе из комнаты, на повороте в дверях, они с ходу закрутили мое тело, отчего кишечник, в спазме, тут же разрядился, наполнив мои брюки, а запах вони ударил до неба.
— Гы. О, срет как! — удивился один из алкашей, и они поволокли меня еще быстрее.
В лифте, где меня пришлось скрючить, кишечник еще раз выстрелил.
— Ну ты! — угрожающе сказал второй.
А первый опять только гыкнул: — Гыы!..
В начале выноса, когда меня еще только одевали, я слышал их с Эдиком сговор (деловой уговор), слышал, что речь шла о хотя бы трех кварталах в направлении метро. Подальше отсюда. Но алкаши, получив свои деньги вперед, не стали долго трудиться. Они ограничились тремя домами, оттащив меня недалеко, к углу этого же квартала.
Там они поставили меня возле дома, у какого-то парадного. Именно что поставили, то есть прямо и головой вверх, как человека, — колени мои беспрерывно дрожали, и я не знаю, чем и как я держался. Но стоял. Смышленые, они как-то хитру прислонили меня к приоткрытой двери парадного, ею же и зажав. Потом я, конечно, сполз вниз.
Их не было. А я сполз. И теперь я сидел у стены на асфальте. Помню, что пытался подняться. Нашел, нащупал два валяющихся кирпича, кирпич к кирпичу рядом — и сел на них мокрой тяжелой задницей.
И вот тут (как с неба) раздался знакомый крик:
— Петрович! Эй. Ты чего тут сидишь — скучаешь или отдыхаешь?..
Я увидел остановившуюся машину. А за ее стеклами (смутно) — лица. У меня нет знакомых, чтобы ездить в такси, вяло решил я. И не стал вглядываться. Но ошибся. Через минуту я увидел приближающегося Викыча, а с ним Леонтия-Хайма.
Я решил, что бред. Вик Викыч сурово улыбался (как всегда). А не знакомый мне Леонтий-Хайм бойко объяснял, что он живет у Михаила, что он русский и сделал себе обрезание. Что он уже улетающий, вылет через два-три дня, и он до чертиков рад со мной познакомиться — два дня погуляем?!
— Погуляем, — тихим-тихим шепотом сказал я.
Они увидели, что болен. Подхватив, а затем придерживая меня под руки, осторожно вели к машине. «А мы обкакались! А мы обкакались!..» — весело (и в то же время шепотком) повторял Леонтий-Хайм суроволицему Вик Викычу, а Викыч ему тс-с, давай, мол, не проговоримся таксисту — не пустит в машину...
Но таксист был опытен, догадался и повез лишь заранее сговорившись, что настелят газет, что следов не будет и, понятно, за лишнюю плату. Торг состоялся уже в пути, при счете пятнадцать тысяч сверх, двадцать тысяч, двадцать пять... я отключился.
Отвезли меня к Михаилу — открыв глаза, я увидел знакомый угол его квартиры и ковер с узнаваемым кич-рисунком (почти надо мной). И конечно — знакомый шум голосов: предотъездный гул.
Отъезжающая энергичная мордва бегала по квартире туда-сюда, суетилась и упаковывалась. Стучали два молотка. Вперестук заколачивались бесчисленные ящики, возня и капризный детский плач, вскрики и оклики, а в дальнем уголке, как в красном углу, тихонько сидела их старенькая прабабушка (единственная с еврейской кровью). Ее везли в Израиль как самое дорогое. В другом углу, на кровати, валялся Михаил, больной, с высокой температурой. Он махнул мне рукой — видишь, мол, какая скверная нам вышла осень! А я и махнуть рукой не смог. Я был много хуже. Вик Викыч и Леонтий обмыли меня в ванне, Леонтий-Хайм, чуть заикающийся на букве «м» (М-м-ожно?.. М-м-миллион...), рассказывал жизнерадостные байки, подымая мой дух. Он не замолкал и на миг, только чтобы я посмеялся! Вряд ли его клокочущая веселость и расточаемая доброта были лишь нервозностью человека перед отъездом (и затаенным ожиданием новой жизни) — скорее другое: Леонтий с этими прибаутками оставлял мне (оставлял здесь) свою костромскую жизнь, бери, мол, ее себе сколько сможешь. Такой вид прощанья. Эта жизнь сама выходила — уходила из него.
Мне дали чистое белье, предусмотрели под меня клеенку, шутили, что, к счастью, у меня нет кашля, и еще предлагалось подыскать мне под бочок некашляющую костромскую вдовушку. Из дурашливых баек Хайма-Леонтия я и посейчас помню о чукче, к которому забрела геолог-женщина, лыжница, наткнувшаяся в пургу на заснеженный чум — в чуме сидел чукча (м-м-мужчина) и скромно играл, зажав в зубах и пальцах китовый ус:
— Дринь-дринь-дринь-дринь...
Когда чукча зажег светильник и вновь взял в руки пластинку китового уса, я так захохотал, что пустил струю; Викыч и Леонтий тоже захохотали, принесли мне таз с новой водой, я обмылся, а они вновь помогли мне сменить все перед сном. Ушли. Я так счастливо спал. Мне виделась пурга (не могу сказать, снилась, шел прямой повтор из детства), и как я, мальчиком, бегу на лыжах в разгулявшийся, воющий февральский снег. (Потому и сцепились памятью чукча, лыжница.)
Через горбатые сугробы, через мост над замерзшей рекой — вот и старая разделительная стрелка-указатель ЕВРОПА-АЗИЯ, залепленная снегом. Я бежал мимо старенькой надписи, перемещаясь с одного континента на другой слишком легко и неуважительно, как все дети. Я потерял варежки. На мосту через замерзшую Урал-реку снежинки лепились к голым рукам. И таяли, навсегда уходя (входя) в мои детские вены памятью о трансконтинентальном переходе. Пурга утихла. Я спал.