Портрет незнакомца. Сочинения - Вахтин Борис Борисович (лучшие книги онлайн .txt) 📗
— Джим Джонс сейчас слишком плохо себя чувствует, чтобы с вами встретиться, — говорили ему.
— Я готов поехать один! — настаивал Райян. — Кто не пускает прессу или мешает правительственному расследованию, тот отрицает основу конституционных прав!
— И с вами одним встретиться ему не позволяет здоровье, — возражали ему. — Разве вам не достаточно наших показаний, вот этих снимков, брошюр?
— Не нужны мне посредники, — рвался конгрессмен.
— Договоритесь с адвокатом…
Видимо, Райян был достаточно настойчив, потому что и Марк Лейн, и Чарльз Гэрри утром в пятницу 17-го прилетели в Джорджтаун и начали уговаривать по телефону Джонса, что для того невыгодно не пускать конгрессмена в коммуну — это даст пищу для новой волны клеветы и подозрений.
— Марк и я решительно хотим, чтобы вы попали в Джонстаун, — говорил Райяну Гэрри. — Мы хотим, чтобы там побывала пресса…
— Дайте мне сначала договориться с хозяевами, — требовал Лейн.
— Сегодня, — заявил Райян, — я отправляюсь в Джонстаун независимо от того, согласны меня принять или нет. Если не примут, то я буду, по крайней мере, знать, что Джонсу и его сторонникам есть, что прятать!
Пока Райян пробивался навстречу смерти, родственники пытались что-то узнать и чего-то добиться самостоятельно. Бывший муж Шэрон Эймос позвонил ей. «Ты хочешь нас уничтожить! — сказала она. — Зачем, зачем вы явились сюда?»
Одной женщине удалось поговорить с сыном по радио из представительства, но ничего выяснить она не смогла.
Особым путем пошла Бонни Тильман. Она решила, держась отдельно и от родственников, и от конгрессмена, пробиться в Джонстаун одна.
Она вошла через открытую калитку во двор представительства в Джорджтауне и шла к дверям здания, когда оттуда выбежала Эймос и закричала:
— Вон отсюда! Это личная собственность! Вон, не то я вызову полицию!
— Это я, — сказала Тильман (они были хорошо знакомы по секте), — ты не узнала меня?
— Узнала, но ты приехала с врагами, — отрезала Эймос.
— Нет, просто на одном самолете, — объясняла Тильман. — Джим и Марселина относятся ко мне, как к дочери…
— Убирайся, пока я не позвала полицию!
— Но у меня письма Джима — вот они, смотри! Он пишет, что я могу приезжать к ним в любое время!
Но Эймос все-таки выставляла ее, лишь обещая связаться по телефону с Джонсами и получить инструкции.
— Ты не сама приперлась, ты заодно с врагами, я видела! — говорила Эймос.
Эти диалоги, сами по себе ничтожные и заурядные (примитивная ситуация — одна женщина бросила «коллектив», но продолжает пользоваться, незаслуженно, по мнению другой, безгранично «коллективу» и поныне преданной, расположением руководства, и вот они встретились, и, естественно, преданная не доверяет «предавшей», а та хитрит, ловчит, изворачивается, встречающаяся миллионы раз), в контексте событий этих страшных ноябрьских дней не только приобретают совсем иное значение — это был четверг, 16-е, а в субботу Эймос суждено было умереть, и она об этой предстоящей смерти, возможно, догадывалась, более того — несомненно ее предчувствовала, потому что была посвящена во многие тайны Народного Храма, — не только приобретают совсем иной смысл, глубоко трагический и отчаянный, но и служат отличным примером того, как невероятно трудно различить за всей внешней ординарностью лиц, поведения, слов, обстановки чудовищную скрытую истину.
Писатели, описывая болезнь, которая нас здесь интересует (в ее, можно сказать, одноклеточном проявлении), проникают в ее смысл как художники и потому рисуют ее так ярко, что возникает иллюзия, будто эта болезнь наглядна, легко различима — таково уж свойство литературного таланта! На деле, в действительности, которая, по замечанию Достоевского, фантастичнее любой фантазии, заболевание скрыто — не в пещере, охраняемой чудовищами и драконами, не в заколдованном замке и не за семью замками, а за будничной повседневностью. Только кое в чем, кое-где, чуть-чуть отличается эта больная жизнь от практически здоровой — и нужно знание болезни, большой опыт, чтобы на основе этих «чуть-чуть» поставить верный диагноз — перед нами победившая шигалевщина.
— Хорошо, — сказала Эймос, — я передам ему все, что ты сказала.
И она выпроводила Тильман за ворота.
— Я ничего тебе не обещаю, — заявила она, беря телефон Тильман.
И тут случилось неожиданное.
— Послушай, — сказала Тильман, протягивая руку сквозь решетку и трогая Эймос за плечо, — я люблю тебя… Я здесь потому, что мне тревожно, не для развлечения я прилетела. И здесь я потому, что мне за вас страшно…
И Тильман заплакала. У Эймос на глазах тоже появились слезы — у нее, которая, по ее же словам, входила одно время в банду убийцы и террориста Чарльза Мэнсона! Трудно поверить рассказу Тильман, но, вместе с тем, почему же и не поверить? Почему сквозь уродливый рисунок жестоких идей, впечатанных в мозг несчастной женщины, не могло пробиться и нечто человеческое, пусть даже против ее воли?
— Я ничего не знаю, — повторяла она. — Я только знаю, что ты здесь с людьми, решившими нас уничтожить…
На следующий день, в пятницу, 17-го, Эймос сообщила Тильман, что «говорила сегодня с Отцом и он передал, что ты можешь ехать». Тильман готова была отправиться рано утром 18-го, но было уже поздно.
В пятницу в Джонстаун пробился конгрессмен. Поняв, что Райян отправится туда в любом варианте, Лейн и Гэрри сумели выжать из Джонса приглашение — сперва при условии, что не будет журналистов, затем и без этого условия.
В распоряжении «приглашенных» был один восемнадцатиместный самолет, который должен был доставить их в Порт-Кайтума. Райян и его помощник, четверо из «обеспокоенных родственников» (из-за недостатка мест родственники избрали их своими представителями), девять журналистов, Лейн и Гэрри, сотрудник американского посольства — таков был состав этой экспедиции за смертью.
В самолете журналист Чарльз Краузе разговорился с заинтересовавшим его Марком Лейном, который, вопреки тому, что о нем слышал журналист, оказался человеком рассудительным и умным, отнюдь не слепым сторонником Джонса, которого, как и коммуну в Джонстауне, он, впрочем, всячески превозносил. Может быть, там и есть люди, которые хотели бы уехать, говорил Лейн, но это ничтожное меньшинство, не больше десяти процентов; никто их там силой, конечно, не держит, хотя, разумеется, они не свободны от чисто духовного влияния Джонса, от его авторитета, от взятых на себя прежде обязательств перед ним и его экспериментом; он, Лейн, с месяц назад побывал в Джонстауне, и то, что он там увидал, произвело на него огромное впечатление — это настоящая социалистическая коммуна, с дружбой между расами и, пусть по-своему, но по-настоящему религиозная: «совершенно неправдоподобное общество в сердце джунглей»; там существует превосходное медицинское обслуживание и прекрасные врачи: «там меня обследовали лучше, чем где бы то ни было прежде». Лейн был очень рад узнать от Краузе, что тот едет в Джонстаун без всякого предубеждения и не верит «обеспокоенным родственникам» и их абсурдным обвинениям; Лейн сказал, что он с самого начала настаивал, чтобы Джонстаун посетили такие вот непредубежденные журналисты, и сообщил Краузе, что, как он убежден, «девяносто процентов джонстаунцев будут стоять насмерть за свой город и возможность в нем жить; они знают, что то, что они строят, чуждо американскому общественному устройству, и они чувствуют, что правительство США снова к ним подбирается: „Я не говорю, что они правы, — осторожно добавил Лейн, — но так они чувствуют“».
Марк Лейн, замечу, знал во время этого разговора, что его слова «стоять насмерть» не метафора; Краузе, разумеется, об этом не подозревал — ему не показалось чуть-чуть необычным, что десять процентов (то есть примерно сто человек) хотели бы, возможно, уехать, но почему-то не уезжают, а юрист не спешит выяснить, в чем же тут конкретно дело; что девятьсот человек, по мнению этого же правоведа, находятся в заблуждении относительно того, что их преследуют, но правовед палец о палец не ударяет, чтобы избавить доверившихся ему людей от мании преследования.