Вальс с чудовищем - Славникова Ольга Александровна (читать книги онлайн полностью без регистрации TXT) 📗
VI
Может быть, ревность Антонова началась как раз со злополучной лысины, которую сам он, вероятно, обнаружил бы не раньше чем через несколько лет. То, что главный виновник его несчастья (который, в отличие от Антонова, формально преступником не был) оказался впоследствии совершенно лыс, лыс, как осьминог или Фантомас, показалось Антонову злейшим сарказмом судьбы. Этот непроявленный до времени человек, этот шеф полуреальной конторы, словно выложенной в виде веселенькой мозаики на стене обыкновенного дома с опухшими и пьющими жильцами, не имел на голове ни единого волоса, – и даже по дугообразным, много выше очков расположенным бровям, которые он, по-видимому, красил каким-то новейшим парикмахерским способом, невозможно было определить его первоначальную масть. Лысина его, отражавшая, будто собственный нимб, любую горящую лампу, была замечательно ровного желтоватого цвета, всегда присутствовавшего и в рисунке его болтливо-пестрых галстуков; притом что Викин шеф совершенно свободно двигал рубчатой кожей на лбу, основная лысина казалась приклеенной к черепу, даже были как будто видны отверделые пятна, где клей оказался залит и прижат. Несмотря на грузную комплекцию, лысина давала почувствовать, что внутри субъекта находится довольно-таки слабенький скелет: это внутреннее спичечное существо, укрытое в многослойном мешке моллюсковой плоти, казалось, не вышло еще из детского возраста, – что подтверждалось видом маленьких, как мыльницы, лакированых ботиночек, трогательно глядевших снизу вверх из-под наплыва кашемировых штанин. Этот человек вздыхал, когда садился, вздыхал, когда вставал, иногда сморкался в радужно-клетчатый платок со звуком, напоминавшим аварийный визг автомобильных тормозов; сидеть рядом с ним на диване (что случалось нередко во время псевдодемократических вечеринок, где никто, однако, не смел напиваться больше положенного уровня) было сущим мучением. Словно желая побыть в анонимном одиночестве среди оживленной толкотни нарядных подхалимов (четко разделенных симметрией офиса на важных и гораздо менее важных персон), начальник, ни на кого не глядя, бухался на свободный край общедоступной мебели; его раздражение, бесконечное уминание под собою персональной ямы, нервное трясение высоко закинутой ноги физически чувствовалось всеми, кто имел несчастье быть застигнутым на коллективном насесте. Застигнутые старались держаться прямо и желали только одного: не свалиться на хмурого шефа в придачу ко всем несчастьям, которые тот, по-видимому, стоически переживал. Иногда он сам, замахивая рюмашку за рюмашкой, в одиночку переходил установленную границу – но все-таки лез за руль своего «мерседеса», всегда стоявшего поодаль от других машин, с черной дамской вуалью из лиственных теней и неясными игрушками за ветровым стеклом, которые при круговом выруливании на покатую и пеструю дорожку разом начинали плясать, будто какие-то приборы, регистрирующие близость аномалии – или маячившего впереди фонарного столба.
Ревность Антонова как-то не выделяла этого страдающего типа из ассамблеи наполеонов, всегда окружавших его невинную жену. Единственный, кто взаправду мог претендовать на место в Викином незрелом тверденьком сердечке, был покойный Павлик: по отношению к нему Антонов испытывал неловкое чувство, будто он, преподаватель, всерьез враждует или соревнуется с подростком, которому смерть придала какие-то ложновзрослые, даже, пожалуй, стариковские черты. Про остальных мужчин не было ничего известно наверняка: к их расплывчатому сообществу мог быть причислен любой, кто в университетском гардеробе подавал неторопливо изготовившейся Вике рыжее пальтишко с одним набитым, как верблюжий горбик, рукавом или исследовал тяжелым взглядом ее виляющую, ломкую походку, в которой было что-то от угловатого полета бабочки в ветреный день, от попытки расписаться левой рукой, от случайного, уводящего в сторону уличного зеркала. Неверность была, в представлении Антонова, не отношением Вики с неизвестным соперником, но собственным Викиным свойством, чертой характера, возможно, существующей только в его, Антонова, воображении, – призрачной, как, например, знаменитый Викин эгоизм, совершенно растворявшийся в жалобной ее и теплой улыбке, с болячками солнечных бликов на бледных губах, но тут же занимавший все ее существо, когда она злобно чистила тяжелый, приобретающий грубые формы картофель или ссорилась с матерью, швыряя по комнате свою «дрянную» одежду.
Ревность Антонова держала Вику на виду, будто луч сверхмощного прожектора, высвечивала даже поры на лице, которое из-за слоя косметики походило на розовым паштетом намазанный батон, суживала ее зрачки, отчего позеленевшие радужки приобретали нечто пронзительно-кошачье. Нестерпимо было хотя бы на минуту выпустить из луча драгоценный предмет – и тщетно Вика на прогулках обращала внимание Антонова на темневших тут и там потенциальных поклонников, странно невидных из-за полной поглощенности смотрением и искажавших собою течение толпы, как искажает негорящая буква течение световой рекламы. Праздношатающийся Антонов, как и остальные угрюмые бонапарты, видел только Вику, от упругого, гладкой завитушкой хвостика на затылке до мелькающих каблуков, и плелся за нею, выполняя ею выбранный маршрут, нисколько не интересуясь киосками и торговыми чумами с многоярусным трикотажем, в которые приходилось то и дело слепо утыкаться. Удивительно, но именно угрюмость проступала на лицах всех заприметивших и пожелавших Вику мужчин; возможно, что отчаянье и маета ее отутюженного шефа, зачем-то отпустившего тонкие, как машинная строчка, пижонские усики, были того же порядка, – возможно, именно они служили приметой имевших место отношений, о которых Антонов узнал последним из всех заинтересованных людей.
Ревность заставляла Антонова во время жениховства проводить непомерно много времени в праздности, которая для Вики была абсолютно естественна; ее совершенно не интересовала его заброшенная монография, более того – она была уверена, что все действительно талантливое делается за несколько минут. Антонов малодушно уходил от обсуждения природы творчества, которое разгоряченная его подружка продолжала сама с собой, перевирая фразочки из своего пошлейшего цитатника мудрых мыслей – тяжелого залистанного тома, как бы имевшего в переплете некий мускул, благодаря которому его упитанная толща слитно колыхалась и меняла форму, будто шепелявый глумливый язык. Заглянув туда разок-другой, Антонов обратил внимание, что цитатник составлен по принципу кулинарной книги; темы глав были намного уже собранных высказываний, что вызвало у него неприятие в смысле множеств и подмножеств, – но потом внезапно оживило в мозгу некую неуверенную точку опоры и поворота, обещавшую больше, чем было понято до сей поры. Благодарный за эту драгоценную точку, принадлежавшую в целом свете ему одному, он не особенно анализировал Викин максимализм, требующий, чтобы «подлинный» талант содержал в себе, словно подарочная коробка, все уготованные им для человечества продукты, в любой момент могущие быть предъявленными для проверки на «подлинность». Вика была уверена, что все «настоящее» должно возникать ниоткуда, как бы «не от себя», – и порою Антонов задавался вопросом, как она представляет себе исходную сущность или существо, соотносится ли оно с христианским Богом или с неким абстрактным Небесным Начальником, назначающим того или иного индивида, к примеру, гениальным живописцем либо прирожденным доктором математических наук.
Было, во всяком случае, что-то почти религиозное в ее стремлении к пустоте, к ничегонеделанью, к погружению в бесконечный настоящий момент, порой до крайности ее утомлявший. Вика словно специально держала чистым собственный ум и категорически отказывалась прочесть целиком те классические труды, которые так часто и запальчиво цитировала; а может, ей это просто казалось лишней работой, уже проделанной составителями цитатника, за что она и заплатила, покупая книгу. К удивлению Антонова, скоро обнаружилось, что Вика ожидает от него, как от нормального влюбленного, чтения стихов. Для этого она сознательно выбирала обстановку – искала и находила в самых суетных кварталах подходящий кадр с раздобревшей березой и меланхолической перспективой, желательно еще с какими-нибудь сентиментально-парными предметами, вроде беленых цветочных чаш или новеньких, похожих на стаканы в подстаканниках чугунных фонарей. В этом обрамлении Вика принимала позу выжидательной задумчивости, глаза ее пустели и подергивались дымкой. Антонов и правда перечитал за жизнь множество стихов: он с четырнадцати лет питался ими – сначала неразборчиво, радуясь уже одному отсутствию «ленинской» либо «рабочей» темы и считая любого мало-мальского лирика героем, после гораздо более взыскательно, не удовлетворяясь сходящимися, как карточные фокусы, разнополыми рифмами и прочими пасьянсными эффектами иного мастерского стихотворения, но отыскивая, как верблюд, ту глубокую влагу, что будит спящие обычные слова и, приподняв, пускает их по строке. Антонова привлекал в стихах поразительный закон сохранения слов – каждое слово, как билет, до конца поездки, – не действующий более ни в каком разряде литературы. Правда, некоторые стихи он помнил не наизусть, они удерживались памятью как бы в виде неполного отпечатка, с пробелами ритмической немоты, – но именно это и сообщало им удивительно яркую жизнь, точно Антонов угадывал авторский черновик и разделял волнение создателя, только еще расставившего по местам основные пароли и отзывы, но не проникшего в главную тайну. В общем, Антонов мог бы почитать для Вики кое-что хорошее, – и в то же время не мог. Что-то подсказывало ему, что Вика, ожидавшая, облокотившись, под каким-нибудь романтичным локоном пейзажа, будет просто оскорблена, начни он ей читать не совсем про любовь. Антонова, в свою очередь, коробило, что Вика провоцирует его на стихоизвержение ухватками, какими скромницы обычно провоцируют кавалеров на вольности рук; однако, когда он пытался заменить декламацию всего лишь теплым поцелуем в щекотную детскую завитушку, что оставалась у нее за ухом от поднятых волос, возмущенная Вика грубо вырывалась и цокала прочь, дико косясь по сторонам и едва не вывихивая на плохом асфальте поцарапанные, словно зубами покусанные каблуки.