Муравечество - Кауфман Чарли (читаем книги бесплатно txt) 📗
К этому моменту роботы-Транки уже переключились из спящего режима, отсоединились от розеток и слушают спич Барассини. Они как один заводят «Девушку из Ипанемы» — прекрасную, расслабленную, джазовую версию а капелла. В моих мыслях (и, полагаю, в мыслях всех остальных на поле боя) раскрываются двери и появляется прекрасный Транк в бикини, проходит мимо меня, покачивая бедрами. Он и есть девушка из Ипанемы. Господи, как он прекрасен. Я уже совсем не слышу голоса Барассини. Парфюм, повеявший от теплого мясистого тела Транка, кружит голову: ваниль, лаванда, мускус, стариковский пот. Он манит к себе изящным пальцем. Недостижимая богиня манит меня! Я в моих мыслях — мой, так сказать, гомункул — иду к нему. Внезапно появляется Марджори, воспаряет надо мной в прозрачном платье — сексуальном хэллоуинском костюме ангела. Я поднимаю взгляд; Транк поднимает взгляд.
— Проклятье, — говорит он.
— Б., — воркует Марджори, — мы в «Слэмми» заботимся о тебе. Мы прибываем к тебе на порог, горячие и сочные. И у нас в «Слэмми» есть что показать получше обвисшей засранной задницы белого старикана, отъевшегося в KFC.
Марджори вращается — сексуальная курочка на витрине, куда полезнее, чем в KFC, — чтобы показать мне свои ягодицы, поистине величественные. Я снова смотрю на манящего Транка и обнаруживаю, что иллюзия пропала. Он, на мой взгляд, снова почти нетрахабелен. Теперь я верен «Слэмми», Марджори, киске, а не члену. Взрыв минометного снаряда вырывает меня из мыслей о Марджори к настоящим ужасам войны. В каких-то десяти метрах от меня — куча покалеченных солдат, мертвых и умирающих. Кто-то одет в штурмовиков из «Звездных войн», кто-то — в Бэтмена, остальные — в Чудо-женщину. Есть даже тощий унылый малый в костюме Волшебника Мэдрейка и Боб средних лет из «Закусочной Боба», чей окровавленный фартук скрывает, как я полагаю, распотрошение, которое с минуты на минуту станет смертельным. Я фотографирую раненых. Фотографирую мертвых. Такая у меня работа; я хроникер войны. Позже, в столовой, неудачно сев между Соколиным Глазом и Ловцом Джоном, обменивающимися шуточками телевизионного качества, пытаюсь выкинуть из головы страдания, которым стал сегодня свидетелем, и вспомнить побольше о концовке фильма.
* * *
Итак, Кальций ведет раскопки в пещере. Этой пещере? Той самой, где сейчас я? Кажется, узнаю вот тот сталактит. Похоже, палеонтологическое хобби скрашивает одиночество, ведь есть что-то успокаивающее в мысли, что жизнь — это долгая непрерывная цепь, что он — звено этой цепи, что она продолжится после его смерти, что есть надежда, есть будущее, не только прошлое. Я чувствую себя сим же образом. Эта пещера, объясняет он в закадре, его самая плодотворная раскопка. Склейка, камера обходит самые разные окаменелости, восстановленных животных, занимающих бальный зал его особняка. Сегодня его тоже ждет удача: он находит череп нового вида, огромный, с беспрецедентно большой черепной коробкой. Мы понимаем, что череп человеческий. Кальций заговаривает с ним:
— Что ты такое, друг мой? Подобного странного черепа я еще не видывал. Увы, несчастное создание, хотел бы я знать тебя. Я ощущаю внезапное и неизбывное родство. Не оттого ли, что мы обладаем схожим строением черепа и по одному этому сходству я предполагаю схожую разумность, схожий Weltanschauung? Стали бы мы друзьями, мой великан, мой дылда? Обрела бы моя одинокая душа утешение в нашем общении? Хочется думать, что да.
Кальций продолжает копать, все больше и больше раскрывая этот человеческий скелет. Благодаря невероятной муравьиной силе (муравьи в десять тысяч раз сильнее людей) он перетаскивает улов домой, кость за костью. Это занимает целых пять часов хронометража. Дома он собирает скелет (семь часов хронометража), потом приступает к скрупулезной задаче криминологического восстановления лица (тринадцать часов). Я изучал анатомию в Гарварде и замечаю, что с ключницей скелета что-то не так. Она повреждена? Также я любуюсь работой Кальция — столь же примечательно мастерской, сколько чрезвычайно точной. Более того, законченное лицо скелета очень напоминает мое собственное.
— Я назову этот доселе неизвестный вид Большой Ахезьяной от греческого слова akhos, то есть «скорбь».
От восстановленного воспоминания об этой части фильма накатывает пророческое ощущение.
— Жаль, — говорит Кальций голове (моей голове?), — что у меня вышла вся глина цвета Pantone 489С и для юго-западного квадранта твоих лица и шеи пришлось воспользоваться глиной цвета PMS 2583.
Как ни странно — то ли случайно, то ли нет, — лиловатая глина лежит точно там, где находится мое вышеупомянутое родимое пятно.
— Ничего страшного, — вспоминается, как сказал я во время просмотра, сидя на деревянном стуле со спинкой в квартире Инго — в одиночестве, потому что это было уже после его смерти. Теперь, как и тогда, тело покрывается утиной кожей. Или гусиной?
— У меня есть растительный материал, которым можно прикрыть эту пигментную нестыковку. Я называю его «бородой старика». Не то чтобы ты стар, мой великан, просто это неформальное название вещества, известного мне как уснея.
На этом он достает из складской ячейки лишайник, напоминающий волосы, и накладывает на нижнюю треть восстановленного лица. Тогда-то во время просмотра у меня и отпала челюсть. Ведь это я. Никаких сомнений, это мой скелет, мой череп раскопал Кальций через миллион лет. То, что все это существует в моем воспоминании о фильме Инго, только больше запутывает. Инго снял эту сцену после того, как я переехал жить напротив него? Или со сверхъестественной прозорливостью предугадал мое появление? Так или иначе, теперь я понимаю, почему этот фильм после первоначального просмотра показался мне таким личным — ведь в нем есть я. Это фильм обо мне.
— Вот, — говорит добрый Кальций. — Возможно, на твоем лице и в самом деле висела такая странная бахрома. Узнать никак нельзя, но кажется допустимым, чтобы в ходе эволюции у существа появилась бахрома ради согрева или, возможно, демонстрации большого репродуктивного здоровья и вирильности, в наличии которых у тебя я не сомневаюсь. Уверен, ты был самым сексуально здоровым из…
«Я умру!» — осознаю я. И вот доказательство. Не знаю точно когда, но рано или поздно в будущем я умру и буду восстановлен — в виде экспоната в музее естествознания разумного муравья.
— Из всех своих окаменелостей тебя я люблю больше всех, — говорит Кальций. — О чем ты думало при жизни, нежное создание? О чем тревожилось? Чему радовалось?
— Возможно, о том же, о чем и ты, Кальций, — ответил я. — Искусство, бренность, Цай.
— Скорее всего, о том же, о чем и я, — размышляет Кальций. — Искусство, бренность, Бетти. О, как бы хотелось побеседовать с тобой… Как же тебя звать? Подойдет ли тебе Б. в честь элемента бор? Или назвать тебя Розенбергом в честь гипсовых образований пустынных роз над тем местом, где я тебя раскопал? Или, возможно, и то и другое сразу?
И то и другое! Всё сразу! А я буду звать тебя Кальций, думал я.
— Можешь звать меня Кальций, — говорит он. — Знаешь, Б. Розенберг, мой собственный вид, муравьи, выглядит таким счастливым. Но я не знаю, как найти среди них свое место. На вечеринках все остальные точно знают, как себя вести, пока я неловко сижу в углу. У меня есть стратегия, которая никогда не срабатывает: я стараюсь казаться печальным и глубокомысленным. Иногда читаю книгу, чтобы казаться умным. Почему-то верю, будто это кого-то привлечет. Наверное, потому, что это привлекло бы меня. И вот я сижу, жду, когда подойдет другой муравей и скажет: «Ты кажешься глубокомысленным и скорбным. Что ты читаешь?» Но этого никогда не происходит. И, конечно, остальные муравьи вообще не разговаривают и тем более не знают, что такое книга, так что и не произойдет. Но я по-прежнему практикую эту технику пикапа, хоть она и оборачивается полным провалом. Говорю себе (ибо, к сожалению, больше некому), что это, возможно, и есть определение безумия.