Собрание ранней прозы - Джойс Джеймс (полные книги txt) 📗
– Ну как, бровь дугой, лохматый, я те приглянулась?
Однако он чувствовал, что и сам этот гнев его был тоже формой поклонения ей, как бы ни удалось ему унизить и осмеять ее образ. Он вышел тогда из класса с презрением, но оно не было вполне искренним, он чувствовал, что за темными глазами, на которые длинные ресницы бросали живую тень, быть может, скрывается тайна ее народа. Бродя по улицам в тот день, он твердил себе с горечью, что она – воплощенье женской природы своей страны, душа, подобная летучей мыши, пробуждающаяся к сознанию самой себя в темноте, тайне и одиночестве, душа, что, проведя недолгое время – без любви, без греха – с безликим возлюбленным, затем отправляется вышептать свои невинные проступки в зарешеченное ухо священника. Его гнев против нее нашел себе выход в грубых насмешках над ее ухажером, чье имя, голос, лицо оскорбляли его обманутую гордость: осутаненный мужик, один брат у него – дублинский полисмен, другой – на кухне в кабаке прислуживает в Мойколлене. И это ему она откроет робкую наготу своей души, тому, кто обучен всего-навсего отправлять обряды, а не ему, служителю бессмертного воображения, претворяющему насущный хлеб опыта в сияющую плоть вечно живой жизни.
Сияющий образ таинства причастия разом вдруг собрал воедино все нити его горьких раздумий, стенания претворились в гимн благодарности и хвалы.
Он повторял стихи вслух, с первых слов, покуда их музыка и ритм не заполнили сознание, вселив в него прощение и покой, – потом тщательно их переписал, чтобы лучше почувствовать, прочитав глазами, и снова откинулся на подушку.
Уже совсем рассвело. Еще не доносилось ни звука, однако он знал, что вот-вот повсюду вокруг пробудится жизнь с ее привычным шумом, грубыми голосами и полусонными молитвами. Съежившись на постели, он отвернулся от этой жизни к стене, натянув на голову одеяло и разглядывая крупные алые выцветшие розаны на рваных обоях. Алым сиянием их он старался оживить свою угасающую радость, воображением превращая их в розовый путь от своего ложа ввысь, к небесам, усыпанный алыми цветами. Как он устал, истомлен! Его тоже истомил знойный путь!
Ощущение тепла и томной усталости охватило его, спускаясь вдоль позвоночника от плотно закутанной головы. Он чувствовал, как оно спускается, и, мысленно видя себя лежащим, улыбнулся. Сейчас он заснет.
Спустя десять лет он снова посвятил ей стихи. Десять лет назад у нее была на голове шаль, плотно закутывающая ее, в ночном воздухе клубился пар от ее теплого дыхания и башмачки постукивали по замерзшей дороге. Рейс был последний; гнедые облезлые лошадки знали это и потряхивали бубенчиками, в ясную ночь посылая вразумленье о том. Кондуктор разговаривал с вожатым, и оба то и дело кивали головами в зеленом свете фонаря. Они стояли на ступеньках вагона, он на верхней, она на нижней ступеньке. Пока они говорили, она несколько раз поднималась на его ступеньку и снова спускалась на свою, а раз или два осталась возле него, забыв сойти вниз, только потом сходила. Пусть так! Пусть так!
Десять лет меж той мудростью детишек и его нынешним безумием. А что, если послать ей стихи? Они будут зачитаны вслух за утренним чаем, под стук ложечек об яичную скорлупу. Поистине безумие! Братья ее будут с хохотом вырывать листок друг у друга жесткими и грубыми пальцами. Слащавый священник, ее дядюшка, сидя в кресле и держа листок перед собой на отставленной руке, прочтет их с улыбкой и одобрит литературную форму.
Нет, нет: это безумие. Если бы даже он ей послал стихи, она бы не стала их показывать. Нет, нет: она не способна на это.
Ему начало казаться, что он несправедлив к ней. Чувство ее невинности увлекло его почти до жалости к ней: невинности, которая была для него неведомой, пока он не обрел ее познания через грех, невинности, которая была неведомой и для нее тоже, покуда она была невинна или покуда к ней не пришла в первый раз странная унизительная немочь женской природы. Только тогда ее душа начала жить, как его душа – когда он впервые согрешил; и сердце его переполнилось нежным состраданием, когда он вспомнил ее хрупкую бледность, ее глаза, огорченные и униженные темным стыдом естества.
Где была она в то время, как его душа переходила от экстаза к томлению? Может ли быть, что неисповедимыми путями духовной жизни ее душа в эти самые минуты знала о поклонении, которое воздается ей? Да. Может быть.
Жар желания снова загорелся в его душе, зажег и охватил все тело. Чувствуя его желание, она, искусительница в его вилланелле, пробуждалась от благоуханного сна. Ее черные, томные глаза открывались навстречу его взорам. Нагая стать ее, лучащаяся, теплая и благоуханная, манила и притягивала как магнит, обволакивала как сияющее облако, обволакивала как текучие воды жизни; и словно туманное облако или воды, кругоомывающие пространство, текучие буквы речи, знаки стихии тайны, устремились, спеша излиться.
Что это за птицы? Опираясь устало на ясеневую трость, он остановился на ступеньках библиотеки, чтобы рассмотреть их. Они кружили над выступающим углом дома на Моулсворт-стрит. В вечернем воздухе конца марта четко прочерчивался их полет, их темные тельца, стремительные, вибрирующие, рисовались четко на небе, будто на какой-то тонкой свисающей ткани дымчато-голубого цвета.
Он наблюдал полет. Одна за другою: темной стрелой, зигзаг, вновь стрелой, резко вбок, плавная кривая, трепет крылышек. Попробовал сосчитать, пока еще не все стремительные, вибрирующие тельца пронеслись мимо: шесть, десять, одиннадцать… – интересно, четное или нечетное число их тут всех? Двенадцать, тринадцать – две неслись по спирали из глубин неба. Они летали и высоко, и низко, но все время кругами, мчась по прямой и закругляя ее, и всегда слева направо, кружили вокруг какого-то небесного храма.
Он прислушался к их крику – будто писк мыши за обшивкой стены – пронзительная двойная нота. Ноты, однако, были более долгими, пронзительными, жужжащими, непохожими на крик земной твари, они понижались то на терцию, то на кварту, выдавали трель, когда летящие клювы рассекали воздух. Тонкий отчетливый пронзительный крик падал сверху, как нити шелкового света, разматывающиеся с жужжащего веретена.
Этот нечеловечий визг умиротворял его слух, которому все еще продолжали слышаться материнские рыдания и упреки, а темные хрупкие вибрирующие тельца, мелькающие, порхающие, кружащие вокруг воздушного храма в дымчатых небесах, умиротворяли его взгляд, перед которым еще стояло лицо матери.