Евангелие от палача - Вайнер Георгий Александрович (версия книг txt) 📗
Хищный профиль Микояна резко наклонялся к столику, когда он глотал очередной кусок. Гриф, жрущий только мясо.
Но всегда падаль.
А Хрущев пальцами рвал ломти, кидал ветчину на тарелку и съедал только сало. Далеко закидывал голову, чтобы удобнее было глотать. И разглядывал этого цыгана — или армяна, один черт! — молча предлагавшего сомнительную лошадь.
Я бы охотно доел куски сочного розового ветчинного мяса. Но тогда Хрущев мне еще ничего не предлагал со своего стола.
Я их доел через несколько месяцев.
А тогда он помалкивал и раскатывал по скатерти хлебный мякиш и, только превратив его в серо-грязный глянцевитый катышек, рассеянно кидал в рот.
Неинтересный мужик. Куций какой-то.
Почему— то совсем плохо помню, что поделывал Каганович. Он сидел где-то в углу, толстый, отеклолицый, шумнодышаший -просто еврейский дубовый шкаф.
Мебель. «Mobel». Меблированные комнаты. Меблирашки.
Только Лаврентий с Маленковым не сидели — они все время ходили, по большой приемной, держась под ручку, как молодые любовники. Неясно было только, кто кому поставит пистон. И беспрерывно говорили, и что-то объясняли друг дружке, и советовались, в глаза заглядывали, и жарко в лицо дышали, и было сразу заметно, что они такие друзья, что и на миг не могут оторваться один от другого.
«Хоть чуть-чуть разомкнутся объятья» — пелось в старинном романсе. Тут вот один другого и укокошит.
Но Лаврентия нельзя было укокошить. Может быть, он знал или предчувствовал, что Великий Пахан помрет этой ночью. Или надеялся. Или руку приложил — я ведь ничего не видел, нас позже привезли. Во всяком случае, Лавр был готов к этому рассвету.
Как сказал поэт — треснул лед на реке в лиловые трещины…
Пока вожди опасливо переглядывались, прикидывая свои и чужие варианты, жрали бутерброды с ветчиной, опломбированной полковником Душенькиным, пока рассчитывали, с чем войдут в наступающее утро своей новой жизни, Лаврентий ходил по приемной в обнимку с Маленковым, который тер отложной воротник полувоенного защитного кителя вислыми брылами своих гладких бабьих щек.
И помаленьку стала подтягиваться в эти быстрые минуты короткого предрассветья вся боевая хива Лаврентия. Сначала приоткрыл дверь и в сантиметровую щель юркнул, встал застенчиво у притолоки печальной тенью издеватель Деканозов, грустный косоглазый садист.
Принес какой-топакет Судоплатов,бывшийпартизанский главнокомандующий, вручил его Лаврентию, огляделся и тоже застыл в приемной.
В синеве небритой утренней щетины, в тяжелом чесночном пыхтенье появился Богдан Кобулов, который был так толст, что в его письменном столе пришлось вырезать овальное углубление для необъятного живота. Сел, никого не спрашивая, в кресло, окинул вождей тяжелым взглядом своих сизых восточных слив и будто задремал. Но никто не поверил, что он задремал.
Брат его, стройный красавец генерал Амаяк Кобулов, услада глаз педика.
Черно— серый, как перекаленный камень, генерал-полковник Гоглидзе.
Что— то пришептывал ехидно-ласковый лях Влодзимирский.
Озирался по сторонам, будто присматривая, что отсюда можно ляпнуть, Мешик.
Лениво жевал сухие губы страшный, как два махновца, генерал Райхман.
Толстомордый выскочка, начальник Следственной части эм-гэбэ Рюмин — Розовый Минька.
Горестно вздыхающий генерал нежных чувств Браверман — умник и писатель, автор сюжетов почти всех политических заговоров и шпионских центров, раскрытых за последние годы.
Их было много.
И все они были в форме нашей Конторы. За долгие годы я почти никого из них не видел в форме. Зачем она им? Мы их и так знали. Все, кому надо, их знали. А тут они были в генеральских мундирах.
Они стояли за Лавром, как занавес Большого театра: парчово-золотой и к расно-алый.
Не произнося ни слова, Лаврентий показывал партикулярным вождям, у кого сейчас сила. А те заворожено смотрели на его разбойную гопу, и я знал, что сегодня он у них получит все, что потребует.
Но, словно живое опровержение этой мысли, возник в дверях элегантный, с английским, в струночку, пробором, замминистра Гэ-Бэ Крутованов.
И я понял, что если вожди поспеют, то и с Лаврентием покончат скоро.
Успех достался ему слишком легко. Это располагает к беспечности.
А мне, — как только появится случай — надо перебираться на другую сторону. Репертуар этих бойцов исчерпан. После Великого Пахана на его роль здесь, может претендовать только клоун.
Я бы еще долго с интересом и удовольствием рассматривал их сквозь большие стеклянные двери приемной: они жили в таинственной глубине нереального мира, будто в утробе огромного телевизора, словно сговорившись дать единственный и небывалый концерт самодеятельной труппы настоящих любителей лицедейства, поскольку все играли, хоть и неумело, но с большим старанием, играли для себя, без зрителей, играли без выученного текста, они импровизировали с тем вдохновением, которое подсказывает яростное стремление выжить.
Но из спаленки усопшего Пахана вышли врачи, белые халаты которых так странно выглядели здесь, среди серо-зелено-черной партикулярщины вождей и золотопогонной шатии Лавра. Им здесь не место.
Я видел, как шевелятся их губы. Приподнялось тяжелое веко Богдана Кобулова. Треснула сизая слива, внутри была видна набрякшая кровавая мякоть белка. Внимательно слушал, что говорили врачи. Взглянул на Лаврентия, тот кивнул. Кобулов легко, сильно вышвырнул свою тушу из глубокого кресла, быстро, как атакующий носорог, прошел через приемную, снял с аппарата телефонную трубку, что-то буркнул.
Потом вынырнул из-за стеклянной двери, из глубины телевизора — за экран, ко мне, на лестничную площадку.
— Повезешь товарища Сталина в морг…
Мы несли носилки вчетвером. Из черного жерла санитарного «ЗИСа» выкатили носилки и понесли их по длинному двору института патанатомии.
Чавкал под ногами раскисший мартовский снег. Пахло мокрыми тополями, хлесткий влажный ветер ударял в лицо изморосью. Из-за забора торчал гигантский фаллический символ мира: блекло-серый в ночи купол Планетария.
Спящий город показывал уходящему Хозяину непристойный жест.
А у ворот института, во дворе, перед плохо освещенным служебным входодом толпились, сновали, колготели наши славные боевые топтуны.
Некоторые отдавали длинному белому кулю на носилках честь, становились «смирно», плакали. И на нас четверых смотрели с испугом и почтением. Дураки.
Они принимают нас за особ, особо приближенных. Неизвестных им маршалов.
Кому еще доверят — в последний путь?
Дураки. Книг не читают.
«И маршалы зова не слышат…»
Меня лично Кобулов особо приблизил к праху потому, что знает, я за минуту могу вручную перебить человек десять. Это мое главное умение в жизни.
Да, наверное, особа, несущая носилки слева, и те двое — сзади, в ногах, — приблизились по той же причине.
Пахан при жизни был невысок, точнее сказать — совсем маленького роста, и к смерти еще подсох сильно, а все равно тяжелый был, чертяка Мы прямо упарились, тащивши. Но передать носилки кому-нибудь из этих слоняющихся вокруг дармоедов нельзя. Только мы — особы особо приближенные.
Во все времена стояли мы на огромной таинственности, внутри которой — просто глупость.
Синий фонарик над входом, полутемная лестница, пыльный свет маленьких ламп. Железная дверь грузового лифта, тяжелая и окончательная, как створки печи крематория. Этот лифт всегда возит мертвый груз. И приближенных особ.
К кому?
Затекли руки, а кабина лифта не вызывается. Не идет вниз. Где-то наверху застряла. Топтуны вокруг нас стучат кулаками в железную дверь, тихо матерятся, кто-то побежал вверх по лестнице. Воняет кошатиной, формалином, падалью.