Белая ворона - Бёлль Генрих (книги хорошего качества TXT) 📗
Странным образом день похорон дяди совпал с днем моего совершеннолетия, и тем самым я получил право распоряжаться оставшейся после раздачи долгов суммой – около десяти тысяч марок, – -в силу чего немедленно прервал только что начавшуюся учебу в университете, решив посвятить себя иным делам. Несмотря на горькие слезы моих родителей, я бросил дом и переехал в комнату дяди Отто – меня туда влекло неудержимо, и я до сих пор там живу, хотя с той поры прошло много лет и волосы мои сильно поредели. Обстановка в комнате ничуть не изменилась – ничто в ней не убавилось и не прибавилось. Теперь я понял, что многие мои начинания были ошибочными. Так, например, было бессмысленно пытаться стать музыкантом, а тем более композитором – у меня нет настоящего таланта. Теперь-то я это знаю, но за это знание я заплатил тремя годами отчаянного труда, приобрел репутацию бездельника да к тому же и просадил все свое наследство. А с тех пор прошло так много времени…
Я уже не помню точно последовательности всех моих начинаний – столько их было. К тому же срок, необходимый для того, чтобы понять всю их бессмысленность, становился все короче. Дело дошло до того, что каждый новый план жил не более трех дней, а это слишком мало даже для плана. Жизнеспособность моих проектов убывала с такой стремительностью, что в конце концов они превратились в смутно мелькавшие мысли, о которых я не мог даже никому рассказать, потому что мне самому они были неясны! Подумать только, ведь было время, когда я три месяца кряду занимался физиогномикой, а потом дошел до того, что в течение одного вечера решал стать художником, садовником, механиком и матросом, засыпал, твердо убежденный, что рожден быть учителем, а просыпался с незыблемой верой в то, что работа таможенного инспектора мое единственное призвание.
Короче говоря, я не обладаю ни любезностью дяди Отто, ни его более или менее выдержанным характером, да и язык у меня не так хорошо подвешен. В гостях я обычно сижу как сыч и молчу, только скуку навожу на хозяев, а свою просьбу одолжить денег выпаливаю так неуклюже, что она звучит вымогательством.
Обходиться я умею только с детьми – это, пожалуй, единственное положительное качество, которое я унаследовал от дяди Отто. Попав ко мне на руки, младенцы немедленно замолкают и, глядя мне в лицо, начинают улыбаться, если только они уже умеют улыбаться, хотя люди говорят, что я настоящее пугало. Те, кто поехидней, советуют мне наняться в детский сад… воспитателем и тем самым покончить с моим бесконечным прожектерством, но я не иду в детский сад. Мне кажется, именно в этом и заключается то, что отличает нас, белых ворон: мы не умеем обращать в золото свое истинное призвание или, как принято теперь говорить, практически его использовать.
Во всяком случае, одно мне ясно: если я и в самом деле белая ворона – а я лично в этом еще не вполне уверен, – так вот, повторяю, если я – белая ворона, то представляю собой все же несколько иную разновидность, чем дядя Отто. Я не обладаю ни его легкостью, ни его обаянием, кроме того, меня угнетают мои долги, тогда как его они явно нисколько не тяготили. II я сделал нечто совершенно ужасное – я капитулировал, я попросил найти мне какую-нибудь работу. Я умолял родственников помочь мне пристроиться на место, умолял пустить в ход все их связи, чтобы хоть раз, хотя бы один разок получить за определенную работу определенную сумму. И им это удалось. После того как я изложил им свою просьбу, после того как я письменно и устно молил их, заклинал, торопил, я был в ужасе при мысли, что эту просьбу примут всерьез и, не дай бог, осуществят, однако же я сделал то, чего до меня еще никто из белых ворон не делал: я не отступил, не обманул родственников и нанялся на то место, которое они для меня подыскали Я пожертвовал тем, чем никогда не должен был жертвовать, – своей свободой.
Каждый вечер, когда я, мрачный, плелся домой, я злился, что прешел еще день моей жизни, не принесший мне ничего, кроме усталости, раздражения и тех жалких грошей, которые необходимы, чтобы суметь завтра снова выйти на работу. Да и можно ли было вообще назвать мою деятельность работой? Я раскладывал счета по алфавиту, пробивал в них дырочки и в идеальном порядке подшивал в папки, где они терпеливо лежали, тщетно дожидаясь оплаты; либо я писал письма с призывом покупать наши изделия, которые потом бессмысленно блуждали по стране и лишь отягощали сумки почтальонов; иногда я писал какие-то счета, и некоторые, представьте, кто-то даже оплачивал наличными. В мои обязанности входило также вести дела с торговыми агентами, тщетно пытавшимися всучить кому-нибудь ту дрянь, которую им поставлял наш хозяин. Наш хозяин – это неутомимая скотина, ничего не делающая и вечно спешащая, – тратит на чепуху все бесценное дневное время. Существование его лишено всяческого смысла, и он не решается даже подсчитать сумму своих долгов. С трудом балансируя, идет он от блефа к блефу. Он – акробат с воздушными шариками. Едва лопается один, как он начинает надувать другой, а в руке у него остается отвратительный резиновый лоскут, который всего лишь секунду назад был полон жизни, блеска, великолепия. Наша контора находилась при маленькой фабричке, где человек двенадцать рабочих изготовляли ту самую мебель, которую покупают для того, чтобы потом всю жизнь огорчаться, если не хватает решимости выкинуть ее вон в течение первых трех дней; тумбочки, курительные столики, крохотные комодики, искусно разрисованные маленькие стульчики, рассыпающиеся под трехлетними детьми, этажерочки, жардиньерочки и тому подобный хлам, который издали кажется созданием искусного резчика, а в действительности является поделкой дрянного маляра, краской и лаком придающего этим изделиям богатый вид только для того, чтобы оправдать высокую цену.
Итак, я проводил день за днем – всего их оказалось почти четырнадцать – в конторе этого неинтеллигентного человека, который сам себя принимал всерьез, да еще считал себя художником, потому что время от времени – за мое пребывание в конторе это случилось всего один раз – он становился за чертежный стол и, орудуя карандашом и рейсшиной, проектировал одно из тех шатких сооружений – подставку для вазы или новый тип домашнего бара – которые словно специально предназначены для того, чтобы приводить в ярость грядущие поколения.
Он не отдавал себе отчета в абсолютной бессмысленности своих конструкций. Набросав на листе бумаги очередной шедевр – как я уже говорил, на моей памяти это произошло всего лишь один раз, – он укатывал 'на своей машине, дабы отдохнуть от напряженных творческих трудов, причем этот отдых затягивался на неделю, если не больше, хотя сама работа отнимала минут пятнадцать. А набросок тем временем передавался мастеру, который, положив его на свой верстак, долго изучал, наморщив лоб, потом изготовлял образец и налаживал массовый выпуск нового изделия.
Изо дня в день я наблюдал, как за пыльными окнами мастерской – хозяин всегда величал ее фабрикой – громоздились его новые творения: подвесные полки да столики для телевизоров, вряд ли стоившие того клея, который был на них затрачен.
Действительно, нужные предметы изготовлялись в мастерской только в отсутствие хозяина, когда рабочие твердо знали, что он исчез на несколько дней: подножные скамеечки и ящики для рукоделья, радующие своей добротностью и простотой; когда-нибудь внуки будут скакать верхом на этих скамеечках и прятать свои сокровища в ящики для рукоделья, а на сушильных козлах будут трепыхаться на ветру рубашки еще не одного поколения.
За время этой интермедии под названием «Моя производственная деятельность» единственной личностью, в самом деле мне импонировавшей, был трамвайный кондуктор, который своими щипчиками с печаткой внутри погашал день моей жизни. Он брал маленький клочок бумаги – мой недельный проездной билет, вкладывал его в разверстую пасть щипчиков и невидимо сочащейся краской перечеркивал клеточку в квадратный сантиметр – день моей жизни, драгоценный день жизни, не принесший мне ничего, кроме усталости, озлобления и жалких грошей, необходимых для того, чтобы и дальше заниматься моей бессмысленной работой. Этот человек в простой форме трамвайщика обладал неумолимой властью судьбы – он каждый вечер признавал недействительными тысячи человеческих дней.