Групповой портрет с дамой - Бёлль Генрих (книги онлайн .txt) 📗
Быть может, госпожа Груйтен загубила в себе талант врача? Во всяком случае, она позаботилась о том, чтобы «материнское лоно очистилось» (слова госпожи Груйтен, процитированные Хойзером-старшим), проследила за выходом последа, а после всего с Лени и Лоттой подкрепилась кофе с коньяком; самое удивительное заключалось в том, что активная ван Доорн «оказалась не на высоте в этой трудной ситуации» (Лотта) и под всякими предлогами, весьма прозрачными, почти все время торчала на кухне и угощала кофе обоих мужчин – Груйтена и Хойзера. Без конца повторяя словечко «мы» (дескать, «мы справимся, мы благополучно разрешимся, мы это преодолеем, мы не поддадимся, мы…» и так далее и очень осторожно критикуя госпожу Груйтен: «Надо надеяться, ее нервы выдержат, боже мой, для нее, бедняжки, это чересчур»), ван Доорн держалась на почтительном расстоянии от места происшествия, то есть от спальни Лотты, и выступила на авансцену лишь после того, как самое трудное осталось позади. Не успела госпожа Груйтен оглядеться, словно сама поражаясь проявленной ею энергии, как Мария уже вошла в спальню с малышом Вернером на руках и зашептала: «Ну, а теперь давай посмотрим на нашего маленького братца. Хочешь?» И тут старший Груйтен сказал старшему Хойзеру о своей жене: «Я ведь всегда знал и говорил, что она замечательная женщина». Сказал таким тоном, будто кто-то в этом сомневался. Первые трения возникли через несколько дней, когда Лотта начала настаивать на том, чтобы госпожа Груйтен стала крестной матерью новорожденного, но при этом отказывалась крестить сына в церкви. Она хотела назвать его Куртом («Таково было желание Вилли, если родится мальчик; если бы родилась девочка, мы бы назвали ее Еленой»). В разговорах с госпожой Груйтен Лотта нападала на церковь, особенно «на эту нашу церковь» (смысл ее слов так и не удалось до конца расшифровать, впрочем, почти со стопроцентной уверенностью можно предположить, что она имела в виду римско-католическую церковь, с другими церквами Лотта не была так близко знакома. Прим. авт.). Госпожа Груйтен не рассердилась, просто ей стало «очень, очень грустно», но она все же согласилась быть крестной матерью и придала особое значение тому, чтобы подарить мальчику что-нибудь весомое, существенное, имеющее длительную ценность. Она подарила ему незастроенный земельный участок на окраине, который получила в наследство от покойных родителей, и оформила все чин чином у нотариуса. А сам Груйтен обещал то, что он безусловно выполнил бы, однако, выполнить не успел. «Я построю ему на этом участке дом».
Период глубочайшей депрессии, как видно, кончился. У Груйтена скорбь пассивная и апатичная сменилась скорбью активной. «С торжеством, чуть ли не со злорадством» (Хойзер-старший) он встретил весть о том, что ранним утром 16 февраля 1941 года на здание фирмы упали две фугасные бомбы. Однако упали не зажигалки, да и от взрыва не возник пожар, тем самым надежда на то, что «все заведение сгорит к чертовой матери», не осуществилась. Неделю шли работы по расчистке, в которых участвовала и Лени, хотя без особого энтузиазма, после чего выяснилось, что ни одна канцелярская папка не погибла. А еще через четыре недели здание полностью восстановили. Груйтен так и не переступил больше порога своего кабинета: к удивлению всех окружающих, он стал человеком «общительным, хотя не был им даже в юности» (Лотта Хойзер) – Лотта еще добавила: «Он и впрямь был тогда очень мил. Поразительно». «Каждый день, по его настоянию, часов в четыре-пять все собирались и пили вместе кофе, все без исключения: Лени, моя свекровь, дети – словом, все. А после пяти он садился с моим свекром, и тот рассказывал ему во всех подробностях о том, что происходило «в лавочке», о состоянии финансов, проектах, строительных площадках, – Груйтен требовал обзора всех дел; он подолгу совещался со своими адвокатами, а также с юрисконсультами министерств, хотел превратить фирму, которая целиком была его собственностью, в акционерную компанию. Тогда же был составлен и «список ветеранов». Конечно, Груйтен прекрасно понимал, что при его возрасте (ему было сорок два) и при его здоровье (он отличался завидным здоровьем) ему не миновать призыва в армию. Поэтому он и хотел обеспечить себе в фирме пост консультанта, приравненный к директорскому посту. Однако по совету своих заказчиков, весьма важных шишек – среди них было и несколько генералов, и все они явно благоволили к нему, – по их совету его будущий титул получил другое название: директор по планированию. Меня должны были назначить директором по кадрам, отца – уполномоченным по финансам; вот только Лени – ей как раз минуло восемнадцать с половиной – не соглашалась стать директором, никак не соглашалась. Груйтен все продумал – забыл лишь одно: обеспечить Лени материально. Позже, когда разразился скандал, мы поняли зачем он затеял реорганизацию. Но ошибку уже нельзя было исправить. Лени и его жена оказались на мели. Ну так вот – Груйтен стал человеком милым. И еще один неожиданный штрих: он начал говорить о сыне; почти год имя сына не произносилось вслух, его запрещалось произносить. А теперь вдруг Груйтен заговорил о нем; он был не так глуп, чтобы поминать «судьбу» и всякий прочий вздор, но зато сказал: хорошо еще, что Генрих погиб не «пассивно», а «активно». Я не совсем поняла смысл фразы, вообще вся история с Данией казалась мне уже тогда, год спустя, дурацкой, просто глупой, если бы мальчики не поплатились жизнью. Впрочем, и сейчас мне кажется, что формула «умереть ради чего-то» не изменяет самого факта смерти, не делает его лучше, более значительным или менее глупым. Да, вся эта история кажется мне дурацкой, не знаю уж, как это объяснить.
Ну, а потом Груйтен перестал на время заниматься «новой структурой предприятия» и устроил в июне «праздник» по случаю двенадцатой годовщины со дня основания фирмы; на нем-то он и хотел все объявить. Праздник состоялся пятнадцатого числа, как раз между двумя воздушными налетами… Можно было подумать, что он все предвидел. Но мы ничего не предвидели. Ничего».
Лени опять начала упражняться в игре на рояле, и притом весьма усиленно, с «упрямым выражением лица» (Хойзер-старший); вышеупомянутый Ширтенштейн, стоя у окна, «в задумчивости (здесь и далее собственные высказывания Ширтенштейна) внимал» ей «не без некоторого интереса, но и не без скуки». «Однако в один июньский вечер я вдруг встрепенулся: я услышал самое поразительное исполнение из всех, какие знал. Игра неожиданно приобрела твердость, холодную трезвость; ничего подобного я раньше никогда не слышал. И позвольте мне, старику, сделать одно замечание, которое, возможно, покажется удивительным: я услышал Шуберта как бы вновь, как бы в первый раз. Не знаю уж, кто играл на рояле, мужчина или женщина, – я бы не смог определить; так вот, кто бы ни играл, пианист не только многому научился, но и многое понял. А с непрофессионалами это вообще почти не случается, они редко доходят до сути… В этот вечер не просто кто-то играл на рояле… в этот вечер создавалась музыка. После я часто ловил себя на том, что стою у окна и жду; обычно это происходило между шестью и восемью. Ну, а потом меня призвали в армию. Я долго отсутствовал, очень долго… а когда вернулся, моя квартира была занята… Я вернулся в пятьдесят втором… да, я отсутствовал целых восемь лет. Был в плену… у русских. И там меня использовали куда ниже моих возможностей, куда ниже… Жилось мне, впрочем, неплохо… Танцевальная музыка, популярные песенки… Одним словом, халтура. Понимаете, что это значит, когда серьезный музыкальный критик, «гроза знаменитостей», примерно шесть раз в день наяривал «Лили Марлен»?… Только через четыре года после возвращения – это было уже в пятьдесят шестом – я наконец-то опять поселился в своей старой квартире… Да, я люблю эти деревья на дворе и высокие потолки… И как вы думаете, что я услышал после пятнадцатилетнего перерыва? Модерато из ля-минорной сонаты и аллегретто из соль-мажорной, услышал в таком ясном, таком четком и глубоком исполнении, какого я раньше не слышал. Даже в сорок первом, когда я вдруг обратил внимание на эту музыку. Сейчас играл прямо-таки пианист мирового класса».