Дзен и искусство ухода за мотоциклом - Башков Геннадий (читать книги онлайн без сокращений .TXT) 📗
Очень интересная машина, этот априорный мотоцикл. Если задуматься о нём достаточно долго, то увидишь, что это главное. Чувственные данные подтверждают его, но они не являются самим мотоциклом. Мотоцикл, который я априори считаю находящимся вне меня, похож на те деньги, которые, как я полагаю, находятся в банке. Если пойти в банк и попросить показать мне мои деньги, то на меня там посмотрят как-то по особенному. У них нет “моих денег” в каком-либо маленьком ящичке, который можно открыть и показать мне. "Мои деньги” — там ничто иное, как магнитные домены, сориентированные на восток-запад и север-юг в виде окиси железа, находящегося на катушке с плёнкой где-то в памяти компьютера. Но меня это устраивает, потому что я уверен, что когда мне понадобятся вещи, которые можно приобрести за деньги, то банк мне их предоставит посредством своей системы обслуживания клиентов. Таким же образом, хоть мои чувственные данные никогда не доставляли мне то, что можно назвать “сущностью”, меня устраивает то, что в чувственных данных заложена способность предоставления тех вещей, которую выполняет сущность, и что эти чувственные данные будут и впредь соответствовать априорному мотоциклу в моём уме. Ради удобства я говорю, что у меня есть деньги в банке, и так же ради удобства говорю, что мотоцикл, на котором я еду, состоит из каких-то сущностей. Основная часть “Критики чистого разума” Канта посвящена тому, каким образом приобретаются эти априорные знания и как их используют.
Кант называл этот тезис так: наши априорные мысли независимы от чувственных данных и отражают на экране то, что мы видим как “Коперникову революцию”. Под этим он понимал утверждение Коперника о том, что земля вертится вокруг солнца. В результате этой революции ничего не изменилось, и все-таки изменилось всё. Или, если выразить это терминологией Канта, то объективный мир, производящий чувственные данные, не изменился, а наша априорная концепция о нём вывернулась наизнанку. Результат оказался ошеломляющим. И именно принятие коперниковой революции отличает современного человека от средневековых предшественников.
Коперник сделал вот что. Он взял существующую априорную концепцию мира, понятие о том, что земля плоская и неподвижна в пространстве, и выдвинул альтернативную априорную концепцию земли, которая сферична по форме и движется вокруг солнца. Он показал, что обе эти априорные концепции соответствуют существующим чувственным данным.
Кант чувствовал, что сделал то же самое с метафизикой. Если предположить, что априорные концепции у нас в уме независимы от того, что мы видим, и в действительности отражают видимое как на экране, то это значит, что мы берём старую Аристотелеву концепцию учёного в качестве пассивного наблюдателя, “чистой доски”, и в действительности выворачиваем эту концепцию наизнанку. Кант и миллионы его последователей считают, что в результате такой инверсии получаешь гораздо более удовлетворительное понимание того, как познаются вещи.
Я так подробно остановился на этом примере частью для того, чтобы показать это высокогорье крупным планом, частью — чтобы подготовить вас к тому, что Федр сделал позднее. Он также сделал коперникову инверсию и в результате пришёл к разделению миров классического и романтического понимания. И мне кажется, что в результате снова можно получить более удовлетворительное понимание того, что представляет собой окружающий мир.
Метафизика Канта вначале очаровала Федра, но позднее стала тормозить его, и он всё никак не мог понять почему. Он размышлял над этим и решил, что это может быть из-за его восточного опыта. Раньше у него было ощущение избавления от интеллектуальной тюрьмы, а теперь она снова оказывалась как бы тюрьмой. Эстетику Канта он читал вначале с разочарованием, затем с раздражением. Мысли о “прекрасном” были для него безобразны сами по себе, и эта уродливость была настолько глубока и всепроникающа, что он и понятия не имел, как начать наступление на неё или как обойти её. Она казалась настолько глубоко вплетенной в ткань кантова мира, что от неё просто некуда было деться. И это была не просто уродливость восемнадцатого века или “техническая” уродливость. Все философы, которых он читал, свидетельствовали об этом. И весь университет, где он занимался, так и вонял этим безобразием. Оно было везде, в аудиториях, в учебниках. Оно было в нём самом, а он не понимал, как это или почему. Разум безобразен сам по себе, и казалось, нет отсюда выхода.
12
В Кук-Сити Джон и Сильвия выглядят гораздо лучше, и голоса их звучат так счастливо, как я уж не слыхал их много лет. Мы с большим аппетитом вгрызаемся в горячие бутерброды с говядиной. Я счастлив оттого, что они ликуют здесь в горах, спокойно ем и не очень вмешиваюсь в их разговор. За окном через дорогу огромные сосны смотрятся как на картине. Под ними по пути в парк проезжает множество машин. Мы уже далеко уехали вниз от границы лесов в горах. Здесь теплее, но временами набегают тучи, готовые разразиться дождём.
Думаю, если бы я был не оратором в шатокуа, а писателем, то постарался бы "разработать характеры" Джона, Сильвии и Криса, наполнил бы повествование действием, а также выявил бы "внутренний смысл" Дзэна, возможно Искусства и пожалуй даже Ухода за мотоциклом. Вот это был бы роман, но в силу каких-то причин мне что-то не очень этого хочется. Они мои друзья, а не персонажи, и Сильвия однажды сама сказала "Не люблю быть объектом!" Итак, хоть мы знаем друг о друге многое, я всё же не буду вдаваться в это. Ничего тут плохого нет, но в общем-то оно не имеет отношения к шатокуа. Так оно и должно быть у друзей. В то же время, полагаю, вы понимаете из этой шатокуа, почему я всегда осторожен с ними и отстранён от них. Время от времени они задают вопросы, суть которых сводится к тому, о чём это я, черт побери, всё время думаю. И если бы я промямлил о том, что у меня действительно на уме, к примеру, априорная посылка о преемственности мотоцикла во времени секунда за секундой, и при этом не расскажу обо всём строении шатокуа, то они лишь вздрогнут и удивятся, что это со мной такое. А меня действительно интересует эта преемственность, и то, как мы говорим и думаем об этом. Поэтому у нас не складывается обычный застольный разговор и возникает видимость отчуждённости. В этом-то и проблема.
Это проблема нашего времени. Диапазон человеческих знаний сегодня настолько велик, что мы все теперь специалисты, а расстояние между специализациями стало настолько большим, что каждый, кто хочет свободно бродить среди них, вынужден отказаться от близости окружающих его людей. Такой специализацией становится и сиюминутный разговор за обедом. Крис вроде бы понимает мою отчуждённость лучше их, возможно потому, что он больше привык к этому, и его взаимоотношения со мной таковы потому, что ему приходится больше сталкиваться с этим. На его лице я иногда замечаю признаки озабоченности, или по крайней мере беспокойства, удивляюсь, с чего бы это, и затем обнаруживаю, что сержусь. Если бы я не видел его выражения, то может и не узнал бы о нём. В другое время он бегает и прыгает повсюду, я задаюсь вопросом, с чего бы это, и затем выясняется, что я в хорошем настроении. Теперь же я замечаю, что он слегка нервничает и отвечает на вопрос, который Джон, очевидно, адресовал мне. Он по поводу семьи, у которой мы остановимся завтра, Ди-Визов.
Я не совсем уверен, в чём состоит вопрос, но отвечаю: "Он художник. Преподаёт живопись в колледже, он абстрактный импрессионист".
Они спрашивают, как я познакомился с ним, и мне приходится несколько уклончиво ответить, что не помню. Я вообще ничего не помню о нём, кроме обрывков. Они с женой, очевидно, были друзьями друзей Федра, и таким образом они познакомились. Они интересуются, что может быть общего у писателя на инженерные темы и художника абстракциониста, и мне снова приходится говорить, что не знаю. Я перелистываю в уме обрывки, пытаясь найти ответ, но ничего подходящего не нахожу. В личностном плане они были очень различны. Если на фотографиях Федра того периода видны отчуждённость и агрессивность, один сотрудник на факультете в шутку даже назвал его «диверсантом», то фотографии Ди-Виза того же периода дают довольно пассивное, почти безмятежное выражение, с несколько вопросительным оттенком.