Улики - Бэнвилл Джон (читать книги .TXT) 📗
Бояться, что сцену устроит Дафна, не приходится. Она всегда сохраняет поразительную выдержку. Вот и сегодня, рассказывая о нашем сыне, она говорила спокойно, смотрела в сторону со свойственной ей легкой рассеянностью. Должен признаться, я на нее рассердился — и не скрывал этого. Надо было предупредить, что, она собирается его обследовать, а не сообщать диагноз, поставив меня перед фактом. Дафна окинула меня насмешливым взглядом, склонив голову набок и почти что улыбаясь: «Ты что, не ожидал?» Я сердито отвернулся и ничего не ответил. Разумеется, ожидал. Я знал, всегда знал, что с ним что-то неладно; знал и говорил ей об этом задолго до того, как она признала мою правоту. С самого начала было что-то странное в его походке, настороженной, шаткой; он перебирал своими маленькими, трясущимися ножками, как будто изо всех сил старался не уронить какую-то большую, тяжелую вещь, опущенную ему в руки; было что-то жалкое в том, как он смотрел на нас снизу вверх испуганно и просительно, точно какой-то зверек, выглядывающий из своей норки. «Куда ты его водила? В какую больницу? Что они сказали?» Она пожала плечами: «Со мной они держались очень мило, даже трогательно». Врач долго с ней разговаривал. Это очень редкое заболевание, чей-то синдром, забыла чей, то ли швейцарца, то ли шведа — один черт! Он никогда не заговорит, как все. И вести себя, как все, не будет тоже. У него что-то с мозгом, чего-то там не хватает, чего-то жизненно важного. Она все это мне объясняла, приводила слова доктора, но слушал я ее невнимательно. Меня охватила какая-то апатия. Я словно бы впал в ступор. Зовут его Вэн, я не говорил? Вэн. Ему семь лет. Когда я выйду, ему будет… сколько же ему будет? Тридцать с чем-то? Господи, почти столько же, сколько сейчас мне. «Большой ребенок» — вот как, участливо, будут называть его в Кулгрейндже. Большой ребенок.
Не буду, не буду плакать. А то если начну, то никогда не кончу.
После обеда я вновь залез в секретер Чарли, позаимствовал оттуда немного денег и отважился спуститься в гавань, за газетой. Какое странное, щекочущее возбуждение я испытал, входя в магазин: сосало под ложечкой, мне чудилось, будто я медленно двигаюсь в какой-то плотной, вязкой среде. Думаю, в глубине души я надеялся — нет, верил, — что как-нибудь да пронесет, что все, как по волшебству, кончится хорошо: злая ведьма исчезнет, чары рассеются, принцесса пробудится от мертвого сна. И действительно, когда я развернул газету, то в первый момент мне показалось, что провидение на моей стороне: ничего, кроме информации о позавчерашнем взрыве и его последствиях, в глаза мне не бросилось. Я купил три утренних выпуска и первый вечерний, отметив про себя (или это с перепугу?), что прыщавая девица за прилавком исподлобья на меня посмотрела. Потом я побежал обратно с такой прытью, будто под мышкой у меня были не газеты, а какой-нибудь экзотический суперпорнографический журнал. Ворвавшись в дом, я оставил газеты на кухонном столе, а сам опрометью бросился в уборную, где от волнения ухитрился намочить брючину. После долгих, лихорадочных поисков я отыскал недопитую бутылку джина и отхлебнул прямо из горлышка. После этого я попытался придумать себе еще какое-нибудь дело, но ничего не придумал и на ватных ногах вернулся на кухню, не торопясь сел за стол и развернул газеты. В одной из них, утренней, я сразу углядел небольшую заметку, затерявшуюся под фотографией пострадавшего от взрыва: весь перебинтованный, он сидел на больничной койке. В вечернем выпуске была статья побольше и две фотографии. На одной из них я узнал мальчишек, что кидались камнями возле отеля, — они-то ее и нашли. С другой на меня с важным видом смотрела она; вероятно, они увеличили какой-то групповой снимок, сделанный то ли на свадьбе, то ли на танцах; она была в длинном уродливом платье с ажурным воротником и с букетом (если это был букет) в руках.
Звали ее Джозефин Белл. На второй полосе я обнаружил фотографию Беренсов, отца и дочери, еще одну фотографию с видом галереи Уайтуотер-хаус, а также пространную статью о собрании Беренса, которая изобиловала опечатками и перевранными датами. Репортер газеты успел уже съездить за город и взять интервью у миссис Бриджид Белл, матери и вдовы. Миссис Белл запечатлели на фоне ее домика: нескладная, крупная, с грубым лицом, в фартуке и в старой длинной кофте, в объектив смотрит с каким-то вялым испугом. Ее Джози, сообщила она газете, «была хорошая, приличная девушка. И зачем надо было ее убивать?» И тут я вновь очутился в машине и увидел ее перед собой: сидит в луже собственной крови, смотрит на меня в упор, на губах раздувается и лопается розовый пузырь. «Мамми» ' — вот какое слово она произнесла, я только сейчас понял; не «Томми», а «мамми», не «любимый», а «любимая»: мамочка любимая.
Думаю, что время, которое я провел у Чарли Френча, навсегда останется самым странным периодом моей жизни, еще более странным и нелепым, чем первые дни в этом доме. Заточенный в коричневом сумраке этих комнат, окруженный со всех сторон этим ослепительным ультрамариновым светом, я ощущал себя подвешенным между небом и землей, закупоренным в бутылке, отрезанным от всех и вся. Было два времени: одно показывали часы, и тянулось оно невыразимо медленно; другое находилось у меня в голове и неслось с лихорадочной быстротой — как будто пружина лопнула и все механизмы вышли из-под контроля. Я подолгу, словно часовой, мерил шагами кухню — ссутулившись, сунув руки в карманы, строя самые невероятные планы, не замечая, как расстояние между поворотами постепенно сокращается, — пока наконец неожиданно не остановился, дико озираясь по сторонам, точно зверь, попавший в капкан. Или же я стоял в большой спальне наверху, у окна, прислонившись спиной к стене, и смотрел на дорогу, смотрел иногда так долго, что забывал, для чего это мне. Машин в этом захолустье было немного, и вскоре я стал даже узнавать отдельных прохожих: рыжеволосую девушку из соседнего дома, подозрительного типа с холеным лицом и портфелем коммивояжера; нескольких стариков, которые либо прогуливали своих шавок, либо, в одно и то же время, тащились по магазинам. Узнаю я и тех, кто придет за мной. Если, конечно, их увижу. А то ведь они могут незаметно окружить дом и выбить дверь — и только после этого заявят о своем присутствии. И все же я стоял и стоял у окна, смотрел и смотрел: не столько скрывающийся преступник, сколько истомившийся влюбленный.
Все изменилось, все. Я отрешился от себя, от всего того, чем я когда-то был. Моя прежняя жизнь казалась мне эфемерной, словно сон. Вспоминать о прожитом было все равно что думать о прошлом какого-то совершенно постороннего человека; человека, с которым сам я не знаком, но жизнь которого знаю наизусть. Прошлые годы представлялись мне теперь не более чем ярким вымыслом, да и настоящее было ничуть не более реальным. Я ощущал себя невесомым, неуловимым, балансирующим за гранью всего сущего. Земля у меня под ногами была туго натянутым брезентом, я должен был стоять не шелохнувшись, дабы избежать непредвиденных колебаний, опасных прыжков и кульбитов. А окружала меня необъятная и прозрачная синева.
Непосредственно о том, что я наделал, я думать не мог. Это было бы все равно что смотреть не мигая на слепящий свет. Сделанное мною было чем-то слишком большим, слишком ярким для созерцания. И непостижимым. Даже теперь, когда я говорю, что сделал это, я не до конца понимаю, что говорю. Поймите меня правильно, я вовсе не стремлюсь прятать голову под крыло, не хочу мямлить и запинаться, морочить голову следствию, скрывать улики. Я убил ее, я это признаю. Но повторись эта ситуация сегодня, я бы сделал то же самое, и не потому, что мне бы этого хотелось, а потому, что у меня не было бы выбора. Все было бы точно так же, как тогда: и этот паук на стене, и лунный свет между деревьями, и все остальное, все — от начала до конца. Не стану также утверждать, что я не желал убивать ее, — неясно только, когда именно желание это возникло впервые. Я был возбужден, ' раздражен, зол — и потом, она ведь атаковала меня первой. Я замахнулся, замах перешел в удар, а тот, в свою очередь, явился прелюдией ко второму удару, стал, так сказать, его апогеем или нет… перигеем? — и так далее. Во всем этом процессе нет ни одного мгновения, про которое я мог бы с уверенностью сказать: тогда-то я и решил, что она должна умереть. Решил? Вряд ли тут можно было что-то решить. Вряд ли даже тут можно было о чем-то подумать. Этот толстобрюхий монстр внутри меня, как видно, понял, что у него есть шанс, и выпрыгнул наружу с пеной у рта и со стиснутыми кулаками. У него были счеты с внешним миром, а кто, как не она, тогда этот мир олицетворял? Я не мог его остановить. Или мог? Ведь он, в конце концов, — это я, а я — это он. Но нет, остановить его было уже невозможно — я выпустил ситуацию из-под контроля. Быть может, в том и состой! суть моего преступления, моей вины, что я довел дело до этой стадии, что я не был достаточно бдителен и хитер, что я предоставил толстяка самому себе и подтолкнул его тем самым к пагубной для себя мысли: он свободен, дверца его клетки открыта, запретов не существует, и все дозволено.