Полёт совы - Тарковский Михаил Александрович (книги без регистрации бесплатно полностью сокращений txt) 📗
Ветка оказалась залитой по борта. Серёже не верилось, но она уже уходила под воду. Сапоги залились мгновенно и как-то режуще-ртутно. Он проваливался, его тянуло вниз, несмотря на протест всего существа. Вода с ножевой обжигающей бесцеремонностью лезла под мышки. Ветка ещё была под ним, и он её ловил ногами, пытался встать, вытоптать её, а она, играя из стороны в стороны, ускользала, судорожно и замедленно вихляясь, жила уже по подводным законам, и шаткая, уходила всё глубже… И вот он уже барахтается, уже по лицо, и уже в носу и носоглотке жгучее сыворотное ощущение, как в детстве, когда нырнул…
Суконный костюм, свитер, патронташ, ремень, ружьё, фотоаппарат на кожаной петле на шее — всё, такое удобное, стало предавать, сковывать, тянуть ко дну, и было понятно, что в этой выкладке не продержишься. Он знал, что одежда топит, но не ожидал, что настолько. И что придётся так биться. Работать руками, которые проваливаются с упругой продрожью, месят по-собачьи безопорную холодцовую толщу. Из мгновенных ощущений было ощущение нешуточности, именно от этого нелепого беспорядочного барахтанья. И что всё происходило независимо и само определяло темп схватки.
Тянуло чугунно вниз, и надо было молотить руками и ногами, и это вычерпывало силы с пугающей скоростью. И только огромный рот дыхательной судорогой цеплялся за воздух, карабкался и соскальзывал с куска сырого неба, за который держался, как за лаз.
Не было никаких положенных мыслей о смерти, никакая жизнь не прошла пред очами огромным мгновением — только звериное барахтанье и короткие мысли-ощущения, мысли-молнии. Барахтался он уже вертикально и в один момент ушёл с головой, так что дрызче и беспощадней рванулась вода в ноздри и уши и сомкнулись сверху сверкающие серебряные сабельки.
Он вынырнул. Сердце колотилось, как автоматная очередь. Всё существо обратилось в огромное дыхание — в машинного ритма паровозную отсечку. Не остановить — как биение поршня в цилиндре, когда поддали топлива. Ни задержать, ни перевести дух. Непонятно, где дыхание, где сердце. И одно спасение — прекратить надрыв груди, пружинно-клапанный приступ…
Отчаянная борьба материй. Рук, лёгких, воды, льда — они главный смысл, а он при них добавкой и ничего не значит, и главное — не лезть, не мешать сердцу, ногам, диафрагме.
Впереди метрах в пятнадцати от кромки вмёрзший плот, а совсем недалеко седушка от скрадка — чурки, сбитые доской. Чурки хозяйские, такие же толстые, как бревна избушки. Он и грёб к ним, чувствуя, что дышит не он, а грудь сама качает его рывками и лёгкие сейчас сорвутся. Он добрался до седушки и вцепился, и она тут же выломилась изо льда.
— Пира-а-ат! Пират, бляха, ко мне! Пира-а-ат! — зачем-то прокричала грудь.
* * *
Никогда в жизни, ни в земной, ни в вечной — или так казалось — не испытывал он большего восторга и благодарности… Не было ничего более справедливого, а в эти минуты хотелось именно справедливости… И нигде и никогда во всей неохватной Вселенной не существовало большего чуда, чем звонкий крик:
— Держись, Сергей Иваныч! Я тичас! Держись! Пират, ко мне, сука! Ко мне…!!!
Колька корячился с лодкой, которую ему было не под силу ни перевернуть, ни утащить к берегу. Её пролило дождём, и на лёд налип снег. Коля гулко колотил топором, отбивал пупырчатую колючую корку. Серёжа всё это знал животным внимательным знанием, и Колькины движения подсчитывались молниеносно кем-то дотошным внутри него и разрастались до огромных неодолимых событий, отмеряя жизнь. Коля расшатал лодку, вагой через верёвку перевернул и тащил вместе с Пиратом, которого подпряг, и тот то волок, то ватно замирал выкусить блоху:
— Пошёл, но, пошёл, ишшак! Ково косисься! Таш-шы, падла!
Серёжа держался локтями за середину доски. Большие и тяжёлые чурки с боков были пробиты по диагонали бруском. Серёжа, взбодрённый подмогой, уж развернул свой корабль и направил к избушке, работая ногами, которых уже не чуял, и они густели вместе с водой.
Шквал запал, и медленно стал падать снег. Громадные снежинки летели на чёрную воду, и мысли-ошущения говорили, что это тот снег, которого он ждал. Они падали на Серёжино лицо, одна залепила глаз, опустилась на веко, как на неживое, и не смаргивалась, а только двигалась вместе с ресницами. И тянула жильно глубь с корягами, и густела вода, и он еле вырывал цепенеющие ноги, шевелил и работал, уже видя вдали серой точкой возящегося Кольку, у которого что-то снова не ладилось. Под моторную колотьбу сердца, почти уже дробь, Серёжа замер отдышаться. И слышал, как снова гулко бьёт Колин топор.
Серёжа тяжелел. И в этой тяжести тоже была ясность. Что тяжесть одолеет, и что сил меньше, потому что он работает лишь в расчёте на помощь… Серёжа забил ногами, правая чурка, которая держалась на одном гвозде, оторвалась, и плот стал расползаться. Серёжа снова забарахтался, почти уходя под воду и слыша крик:
— Держись, дяа Серёжа, держись!
Коля вовсю уже грёб к учителю.
Глава восьмая
Серёжа слёг. Первые два дня, когда была температура сорок, приходила медсестра. Заходил Костя, кормил Храброго. Рассказал, что делает Лёне игрушечное ружьё. «Точная копия винтовки Мосина, один к двум». Достал из кармана тетрадку: «На вот, для интереса — Лёнькино сочинение старое, у них конкурс был новогодний».
Всё происходящее, шаги по дому, звуки улицы Серёжа слышал через бессильную и ненавистную болезненную подстёжку. С тем только больному свойственным ощущением, когда кажется, что с ним говорят особенно, переводя с бодрого и сильного языка на какой-то уменьшенный и приглушённый. С подчёркнутой разницей между этим ватным, больным — и тем, здоровым, огромным миром. С чувством бессилия, которое подводит что-то главное в жизни, гасит размах и смысл, заставляя перекисать в носоглотной бесцветной сыворотке. И хуже всего были даже не физические ощущение жара или когда мутит, а порча жизни вокруг. И что она не просто меркнет, а тоже напитывается горклостью, чем-то отжившим.
Произошедшее тоже как-то уравнялось с болезнью, заразилось её тусклостью, смещённостью и казалось больным и перегорелым. Вспоминалось, как не мог выкарабкаться в лодку, хотя казалось — спасся. И Колька тянул его, торопил, горячился, но не мог близко встать на борт — лодка маленькая, какая-то обрезанная «казанка». А Серёжа уже заслужил студёное какое-то спокойствие от знания, что есть силы огромней человека и спорить с ними бессмысленно. Стараясь уже будто для Кольки, он, отплёвываясь, высипывал, выхрипывал: «Подожди, щас», и всё висел, вцепившись в борт. И даже поймал себя на каком-то знакомом замирании и, когда Колька окликнул, встрепенулся, отозвался не с первого раза отрывистым «А?» и зачем-то сказал: «Топорику капец…» На что Коля ответил: «Да ладно, сам живой». А Серёже тепло стало оттого, что Коля сказал не «живы», а «живой», будто они на «ты».
В какой-то сам наступивший момент он собрался, перевалился в лодку, отекая водой с сукна, из сапог и став неимоверно тяжёлым, неповоротливым. Одежда прилегала плотнее, липче и холодела на ветерке. И он стыл, будто вода спала, а спиртовой холод остался и не спеша добирался до тела. В избушке Серёжа выпил коньяка, порадовавшись, что тогда удержался, и всё вспоминая Мотю, который переродился в глазах с его попыткой гульбы. Просушился, как мог, долго отпаивался чаем. Потом дошли до деревни, где Храбрый со свежепорванным ухом приветливо подбежал к хозяину и повилял хвостом. По дороге Серёжа согрелся даже, а когда растопил печку, взбодрился от домашних дел, но к вечеру почувствовал, что заболевает. Несмотря на тяжесть в глазах и слабость, чистил ружьё, делал всё, что делает здоровый, стараясь этим отвадить хворь. Разбирал одежду, изучал тотально-беспощадное проникновение воды: в кармане куртки спички, ссохшиеся мокрым пластом, корка какой-то сложенной вчетверо бумаги с синими строчками.
Першение в горле навязалось ночью. В полусне пытался откашливаться, драл горло будто стружком, каким скоблят ветку. Какая-то донная забота давила, казалась важнейшей, и он просыпался, не понимая, что гнетёт, и всё стремился туда обратно, где его ждут, будто там ещё кто-то, и надо решить что-то важное, и потом, когда отекала сонная пропитка, всплывал, разоблачив свой долг, и оставался стыть с першащим горлом… А утром и глаза, и нос, и горло залились, склеились… Он выходил на улицу, старался продрать пробки ветром, остудить тяжелеющую голову.