Хазарские сны - Пряхин Георгий Владимирович (читать книги полностью txt) 📗
В 1918-м. Аж через сто с лишком лет после Французской «кровожадной» революции.
Теперь действительно о женских характерах нашего рода.
Вот, скажем, бабушка Маня. Положительнее быть не может. Когда смеется, и то рот ладошкой прикрывает: чтоб лишнее чего не выскочило. Кто б сказал, на неё глядючи, такую рассудительную и умиротворенную, что в свое время, только-только выйдя замуж, она закрутила тайную любовь со своим же работником, батраком и до таких беспределов дошла, что едва ли не через месяц после свадьбы бросила своего молодого, зажиточного мужа и выскочила повторно — за того самого батрака?
Ей даже постель менять не пришлось: та давно уже была двуспальной.
За работника, батрака да еще с фамилией — Брихунцов!
Ну да, дед Костик и есть тот самый удачливый батрак. Ванька- ключник, злой разлучник. Удачливый брихунец — без словесного дара тут наверняка не обошлось.
Батрак, брихунец да к тому же рябой, как кислый блин… Впрочем, стоп-стоп, с этого места, пожалуйста, помедленнее, ибо вековая народная мудрость гласит: рябые — они и есть самые, ну, как там — едучие. В общем, чем-то, сноровистыми ли руками (тоже до старости рябыми), другой ли, менее заметной частью тела, но крепко зацепил бабу Маню её персональный пролетарий. Даже в старости пылинки с него сдувала. «Костик» — это же она его прозвала. Детей у них, как я уже говорил, не было. Но мне кажется, что бабушке Марии они особо и не нужны, поскольку у неё-то один ребенок на руках уже имелся: рябой, но желанный. Господи, он, колхозный плотник (в этом отношении дед Костя поменял только хозяина, только рабовладельца — с единоличного на коллективного) в пятидесятых по курортам ездил, поскольку баба Маня самолично, по справочникам (надевала очки и становилась похожей на наркома Луначарского) и по чужим жалобам выявила у него благородную мочекаменную болезнь. Мало того, что всю жизнь едва ли не с ложечки, и впрямь как малое дитя, кормила его по строгим диетам, так еще и каждый год в Ессентуки отправляла. Провожая, как новобранца, до автобусной остановки и возвращаясь оттуда с мокрыми глазами.
Из санатория дед регулярно привозил карточки. В его отсутствие баба Маня любила перебирать их: это напоминало ворожбу на картах. В этом году, скажем, перебирает карточки прошлого года и т. д. Бабе Мане требовалось постоянное пребывание Костика в доме, путь даже фотографическое. Если среди карточек попадались и такие, где дед оказывался в опасной близости с какой-нибудь расфуфыренной дамочкой (коллективные фото, делавшиеся традиционно в начале «заезда» и в его конце, в расчет не принимались), баба Маня задумчиво говорила мне, усаженному загодя рядышком.
— Ну, это, наверное, медсестра…
Дебёлые медсестры, стояли, выкатив вперед разбухшие груди, как ядра, приготовленные к бою.
Костик, конечно, мал-мал борзел, мог бы некоторые фотки и порвать благоразумно, но чего не спишешь на мочекаменную болезнь…
Насколько я помню, бабушка Маня с Костиком в санатории почему-то ни разу не отдыхала — видно, болячек у себя не обнаруживала.
Да, болел-то всю жизнь, деликатно и комфортабельно, Костик, но, как это часто бывает, баба Маня умерла первой. У неё оказалась запущенная глаукома, и операция прошла неудачно. Поговаривали, что как ни звала его бабушка, дед даже не ездил к ней в больницу — баба Маня лежала в Буденновске, в двадцати километрах от своего села.
Но это разговоры. Фактом же остается следующее. После смерти бабы Мани дед Костя попытался подкатиться к бабушке Ельке. Напоровшись на отказ (бабушке Ельке отказывать не впервой, и если уж смолоду отбривала, то тут, на шестом десятке, и подавно), духом не пал. И тотчас же подженился на другой родственнице: на Евдокии Терековой.
Евдокия, Душка — еще одна красавица села, причем лет на пять помоложе Ельки. Невысокая, плотная, очень складная — на Венеру Милосскую она, конечно, не тянула, но если б Венеру когда-либо отливали заново, то в качестве опоки Евдокия несомненно подошла бы. Темнобровая, с характерным дегтярным тягучим блеском в глазах и с темным, словно солнечный ожог, румянцем на впалых щеках. В ней было что-то цыганское, что, впрочем, присуще многим терским казачкам: горцы и русские, издавна населявшие два берега одной реки, нередко утаскивали юных красавиц из-под носа друг у друга: справа налево и слева — направо. Причем и правоверная и православная «обчественность», похоже, смотрели на это воровство сквозь пальцы, ибо ровно через девять месяцев и правые и левые оказывались с законной прибылью. Другое дело, когда выкрадывали коней. Тут стояли за своё насмерть, потому как кобылу вернуть, вновь привести в родимый дом можно всегда, а вот девку — увы.
Ну да. Попробуй докажи, что вернулась — девкой: опровержение появится ровно через девять месяцев.
Рисковый, подчас кровопролитный и все же почти узаконенный обмен невестами исподволь укреплял не только кровь, но и дружбу народов: по разные стороны Терека появлялись невольные кунаки, даже в самых горячих вылазках и стычках исподтишка выглядывавшие «своих». Сейчас, когда чеченские женщины стали у нас как голливудские актрисы, так часто показывают их на русском экране, когда их, доселе скрытых от чужих глаз, этот генотип узнали все — стало очевидно и их поразительное внешнее сходство с женщинами, с которыми мы чаще всего и живем: с русскими.
Терекова! — это ж, черт возьми, изумительный псевдоним, а не фамилия! Иной беллетрист, вроде меня, семь лет бы голову ломал и все равно не выдумал бы себе столь звонкого имени. У Душки же оно было природным — насколько и сама она была искусно, в угоду самым подбрюшным мужским вожделениям, вырезана из этой же природы: из земли, из воды, из черноземной грязи.
Евдокия Терекова — весьма говорящая фамилия.
Оставшись вдовой (муж у неё погиб, перевернувшись по пьянке на тракторе) Евдокия, как истинная казачка, отбила чужого мужа. Этим мужем оказался родной брат бабы Мани и бабы Ельки, а стало быть, мой двоюродный дед Иван Антонович Руднев. Человек мастеровой, бывалый. Фронтовик, неплохой сапожник: все село в пятидесятых несло ему свои опорки, надеясь обратно получить нечто совсем другое, почти новое и модельное. И дед Иван старался: если к нему через всё село несли всякую рвань, старательно завернув ее в тряпки, чтоб меньше видели, то назад, от дядьки Ивана, та же, только отремонтированная и подчепурённая слюной и ваксой рвань уже удостаивалась быть несомой в обнаженном виде, да еще и гордо прижатой к груди.
Самые нетерпеливые переобувались тут же, прямо в деда Ваниной хате.
Эти успехи и достижения сильно отражались на дедовом шнобеле.
Потому как благодарный клиент рассчитывался почти исключительно вином, которое давили практически в каждом дворе, а вот деньги, как ни выдавливали их, выдавливаться не желали: так, по копеечке кровоточили, капали — пятидесятые, послевоенные. И рассчитывался клиент щедро, поскольку учитывал и себя, и свою долю, «натягивая» с причмоком виноградного из домашнего бочонка в грелку, предназначенную для похода к сапожнику, будто и она тоже подлежала срочному ремонту.
Не мог же дед Ваня отставить грелку в сторонку и сказать: приди, сосед, завтра — заберешь пустую. Переливание начиналось незамедлительно, но до трехлитровой банки, подсовываемой предусмотрительно женою, руки почему-то не дотягивались: прилаживались, минуя банку, непосредственно к стаканам. А как же: проба пера!
А какая же проба с одного стакана? — одним не ограничивалось. Грелка, как баба, на глазах теряла упругость и форму и когда уже совсем слипалась, клиент забирал ее с собой и двигался — зигзагообразно — восвояси. Иногда еще и возвращался: за обновленной обуткой, которую ненароком забывал у сапожника, нетрезво провожавшего его теперь до самой калитки: иногда со спаренным пением.
Вот этого самого деда Ивана, родного брата Марии и Ельки, Евдокия и увела. Высмыкнула. Причем этому предшествовало большое горе: кто знает, может, горе и уход-увод тоже как-то оказались связаны между собой?