Собрание ранней прозы - Джойс Джеймс (полные книги txt) 📗
В числе выступавших после речи были судья, заседавший в суде одного из графств, и отставной полковник ретроградных взглядов. Все ораторы воздавали хвалу трудам отцов-иезуитов, подготавливающих для Ирландии такую молодежь, что способна подняться высоко в жизни, – и главный оратор вечера приводился в качестве лучшего примера. Заняв вместе с Крэнли позицию в углу зала, Стивен оглядывал ряды студентов. Все лица, сейчас собранные и серьезные, несли одинаковую печать иезуитской выучки. По большей части они были свободны от наиболее вопиющих проявлений юношеской неотесанности; не были лишены некоторого искреннего, неагрессивного «отвращения к порокам юности.» [50] Они восхищались Гладстоном, успехами физики и трагедиями Шекспира и верили в приложимость католического учения ко всем повседневным нуждам, посредством дипломатического языка Церкви. Не обнаруживая английской тяги к состоятельной аристократии, они считали насильственные меры неподобающими и в своих отношениях между собой и со старшими выказывали некий нервический и – когда речь заходила о власти – чрезвычайно английский либерализм. Они уважали власти духовные и светские: духовную власть католицизма и патриотизма, светскую же – правительства и начальства. Память Теренса Макмануса чтилась ими не в меньшей мере, нежели память кардинала Коллена. Если призыв к более раскованной и благородной жизни, случалось, доносился до них, они прислушивались к нему с тайной радостью, но неизменно решали отложить свои жизни до некоего благоприятного момента, чувствуя себя еще не готовыми. Они со вниманием слушали всех ораторов и аплодировали, едва раздавались упоминания ректора, Ирландии или католической веры. В середине заседания в зал проник, спотыкаясь, Темпл и представил Стивену своего друга:
– Звиняюсь, это вот Фиц, славный малый. Он от вас в восторге. Звиняюсь, что я вас знакомлю, славный малый.
Стивен и Фиц, юноша с пепельными волосами и удивленным выражением на покрасневшем лице, пожали друг другу руки. Фиц и Темпл прислонились ради устойчивости к стене, оба стоя не совсем твердо на ногах. Фиц начал тихо подремывать.
– Он революцанер, – объяснил Темпл Стивену и Крэнли. – Ты, Крэнли, знашь, мне сдается, ты тоже революцанер. Революцанер, а?.. Ага, убей бог, станешь ты на такое отвечать… А вот я революцанер.
В этот момент раздались аплодисменты, потому что оратор упомянул имя Джона Генри Ньюмена.
– Это там кто, – Темпл принялся спрашивать всех вокруг, – ктой-то этот чудак?
– Полковник Рассел.
– А, так это полковник… А чо он сказал? Чо он сказал такое?
Ответа не последовало, и он продолжал спотыкаться через бессвязные вопрошанья – пока наконец, не сумев выяснить образ мыслей полковника, возгласил: «Ура, в сапоге дыра!» – после чего спросил у Крэнли, не согласится ли тот, что полковник – «жулик паршивый».
Учебой Стивен занимался во второй год еще менее регулярно, чем в первый. На лекции он ходил чаще, однако в Библиотеке за чтением сидел реже. «Vita Nuova» Данте навела его на мысль собрать свои разбросанные любовные стихи в совершенный венок, и он пространно разъяснял Крэнли трудности стихотворчества. Эти стихи доставляли ему удовольствие: он писал их с большими перерывами, лишь тогда, когда его побуждала писать некая вызревшая и осмысленная эмоция. Но в выражениях своей любви он оказывался вынужден употреблять то, что он именовал «феодальной терминологией», – и поскольку он не мог употреблять ее с той же истовой верой и той же целью, какие одушевляли феодальных поэтов, он вынуждался выражать свою любовь с долей иронии. Эта интуиция относительности – говорил он, – смешиваясь со столь самовластной страстью, создает современную ноту: мы не способны ни присягать на вечную верность, ни рассчитывать на нее, ибо слишком отчетливо представляем пределы любых человеческих проявлений. В наши дни влюбленный не может уже представлять себе всю вселенную соучастницей своего романа, и современная любовь, утратив отчасти свою неистовую силу, обретает зато больше ласковой мягкости. Крэнли все это отвергал: для него различие между древним и современным было пустым звуком, поскольку у него в голове и прошлое и настоящее присутствовали низведенными до уровня утрированной низости. В пику ему, Стивен пытался доказывать, что хотя человечество, пожалуй, и не могло измениться до неузнаваемости за те короткие эпохи, что известны как исторические периоды, но все же в разные периоды господствуют разные идеи, и любая самая малая активность, производимая в эти периоды, зачинается и направляется этими идеями. Различие между феодальным духом и духом современного человечества – доказывал он – это не измышление литераторов. Крэнли, подобно многим циничным романтикам, убежден был, что общественная жизнь никак не влияет на жизнь индивидуальности и что люди вполне способны сохранять древние суеверия и предрассудки посреди всей современной машинерии; точно так же человек может жить, приспособившись к армадам техники, и тем не менее в душе оставаться бунтовщиком против всего этого порядка, который он сам поддерживает. Человеческая натура – величина постоянная. Что же до плана составления венка песен во славу любви, он находил, что если и существует в реальности такая страсть, она заведомо не может быть выражена.
– Мы вряд ли узнаем, существует она или нет, если никто не будет пытаться ее выразить, – сказал Стивен. – Нам не на чем ее проверить.
– А как ты можешь ее проверить? – отвечал Крэнли. – [Иисус] Церковь говорит, что проверка дружбы – это посмотреть, отдаст ли человек свою жизнь за друга.
– Но ты-то, конечно, в это не веришь?
– Не верю – это треклятое дурачье готово умереть за что угодно. Взять хоть Макканна – этот бы умер из чистого упрямства.
– Ренан говорит, что человек идет на мученичество только ради того, в чем он не вполне уверен.
– Даже в нашу современную эпоху люди умирают за две палки, соединенные крест-накрест. Что такое крест, как не простые две палки?
– Да, если хочешь, любовь, – сказал Стивен, – это название для чего-то невыразимого… Хотя нет, я не соглашусь… я думаю, вот что могло бы стать проверкой любви: посмотреть, что на нее дают в обмен. Что люди дают, когда любят?
– Свадебный обед, – сказал Крэнли.
– Свои тела, правда же, – и это самое малое. Любовь – это что-то, за что отдают тело, пусть хотя бы внаем.
– Ты, значит, думаешь, что женщины, которые отдают свои тела, как ты выражаешься, внаем, любят мужчин, которым они их отдают?
– Когда мы любим, мы отдаем. В каком-то смысле они тоже любят. Мы что-нибудь отдаем – шляпу-цилиндр или сборник нот или свое время и труд или свое тело – в обмен на любовь.
– Меня б до черта больше устроило, если б эти самые женщины отдали мне цилиндр, чем ихние тела.
– Дело вкуса. Тебе, может, нравятся цилиндры. Мне нет.
– Дружище, – сказал Крэнли, – ты ж ничего ровным счетом не знаешь о человеческой натуре.
– Я знаю парочку простых вещей, и я их выражаю в словах. Я испытываю эмоции, и я их выражаю в рифмованных строчках. Песня – простое ритмическое высвобождение эмоции. Любовь может частично выражаться в песне.
– Ты все идеализируешь.
– Когда ты это говоришь, мне вспоминается Хьюз.
– Ты воображаешь, будто люди на все это способны… на эти все прекрасные штучки. Ни черта. Погляди на девиц, каких ты встречаешь каждый день. И ты считаешь, они поймут, чего ты толкуешь о любви?
– Не знаю, честно сказать, – молвил Стивен. – Девиц, каких я встречаю каждый день, я не идеализирую. Я их отношу к отряду сумчатых… Но как бы там ни было, я должен выразить мою природу.
– Пиши свои стихи в таком случае, – сказал Крэнли.
– Я чувствую дождь, – сказал Стивен, останавливаясь под раскидистой веткой в ожидании падающих капель.
Остановясь подле него, Крэнли наблюдал его позу с выражением горького удовлетворения на лице.
В своих блужданиях Стивен набрел на старую библиотеку, расположенную в гуще тех запущенных улочек, что называются старым Дублином. Библиотека основана была архиепископом Маршем, и, хотя была открыта для публики, весьма немногие, как видно, подозревали о ее существовании. Служитель, [был] в восторге от появления чаемого читателя, показал Стивену углы и ниши, населенные пыльными бурыми томами. Стивен заходил туда несколько раз в неделю читать старые итальянские книги Треченто. Он начал интересоваться францисканской литературой. Не без сочувственной жалости он наслаждался легендой о мягкосердом ересиархе из Ассизи. Он сознавал в душе, что цепи любви святого Франциска удержат его не слишком надолго, но итальянский был так причудливо-изящен. Илия и Иоахим также оживляли наивную историю. На какой-то тележке с книгами у реки он обнаружил неизданный сборник, где были два рассказа У. Б. Йейтса. В одном из них, что назывался «Скрижали закона», упоминалось легендарное предисловие, коим Иоахим, аббат Флоры, якобы предварил свое Вечное Евангелие. Эта находка, столь удачно совпавшая с его собственными поисками, подтолкнула его к еще более упорным францисканским штудиям. Каждое воскресенье он шел вечером в церковь капуцинов, куда он однажды снес постыдное бремя грехов своих, дабы облегчиться от него. Его не коробили процессии ремесленников и рабочих, обходившие вокруг церкви, и проповеди священников были приятны ему в той мере, в какой проповедник не пускался во все тяжкие, показывая свое ораторское искусство, и не тщился выказать себя, хотя бы в теории, человеком светским. В своих ассизских настроениях он думал, что эти люди могут оказаться ближе других к его целям: и однажды вечером во время беседы с капуцином ему много раз пришлось подавлять в себе навязчивое желание взять этого священника под руку и, прохаживаясь с ним по дворику церкви, выложить ему напрямик всю историю из «Скрижалей закона», которая отпечатлелась в памяти его от слова до слова. С учетом общего отношения Стивена к Церкви, подобное желание было, без сомнения, глубоко заразительно, и, чтобы его исцелить, требовались большие усилия его разумного оппонента. Он удовольствовался тем, что повел Линча прохаживаться по площадке за цепями в Стивенс-Грин и привел юношу в крайнее замешательство, продекламировав ему рассказ мистера Йейтса с большим старанием и воодушевлением. Вначале Линч заявил, что ничего в рассказе не понял, однако поздней, уютно устроившись в «шалманчике», сообщил, что чтение доставило ему грандиозное удовольствие.