Зубр - Гранин Даниил Александрович (читать книги полные TXT) 📗
— Я знаю, о чем вы.
Глава тридцать восьмая
Итак, мы подошли к барьеру. То, что с самого начала было между нами, выпустило когти, изготовилось.
— А вы попробуйте непредвзято. Вы меня обвинить хотите, а вот если бы меня оправдать надо было, вы бы по-иному рассуждали, вы сказали бы, что да, он, Демочкин, имел право, он защищал самую большую ценность — свою личность. Другие теряли, превращались в муравьев, а он защищался чем мог…
— Господи, да о чем вы! — вскричал я. — Как вы можете себя оправдывать!.. Вы хотели его погубить, вы писали на него…
Он поднял руку, останавливая меня.
— Подождите. Я полагал, мы можем спокойно изъясниться, без оскорблений. Вам что надо — узнать Демочкина или устыдить? Очевидно, узнать. Причем я вам не так интересен, как ваш герой. Вы его хотите оправдать, возвеличить. Я вам любопытен исключительно тем, что шел против него. Почему так было, я вам разъяснил.
— Не проходит версия ваша. Если бы вы свою неповторимую душу отстаивали, то уничтожать его зачем было? А вы ведь по-настоящему его уничтожить хотели. Не фигурально. Горький тут ни при чем. Да и имел в виду Горький не личного врага, а классового.
Он рассмеялся вполне дружески.
— Очко в вашу пользу. Затем он допил кофе, вытер платочком губы, и лицо его потемнело, сморщилось.
— Давайте рассмотрим ситуацию иначе. Прошло сорок лет, к старому, заслуженному ученому Демочкину является некий Архивист и начинает выяснять: не вы ли, голубчик, восставали на своего Учителя? Понимаете ли вы, что проиграли и были не правы? Понимаю, говорит Ученик, я действительно проиграл, я вижу, как велик был тот, на кого я ополчился… О, если б знать в тот миг кровавый, на что он руку поднимал!.. Угрызения совести всплыли со дна его души, где лежали навечно похороненные, забытые… Сознайтесь, сказал Архивист, вы хотели погубить Учителя, у нас есть данные. За что вы его так? А за что вам надо? — спросил Ученик. Нас бы устроило, если бы вы из зависти, говорит ему Архивист. Это меня не украшает, сказал Ученик, но что делать, и заплакал. Была зависть, была. Признаюсь! А знаете, что было после того, как Ученик поплакал? Утер он слезы и сообщает: не буду каяться! Зачем мне каяться? Я пребываю отлученным от прочих учеников, иными словами, я выделен. Все гадают обо мне — отчего он воевал с Учителем, да как он осмелился? Если вам покаюсь, то окажусь в куче, удивления не будет. А так мною всегда будут интересоваться — это враг Самого! Главный враг! Что бы ни говорили, а великие злодеи прославили себя. Герострат, Малюта Скуратов и другие. Иуду помнят более всех других апостолов.
— Убедил Демочкин Архивиста?
— У Архивиста было большое досье. Там все собрано про Ученика — письма, анкеты, выступления, старые разговоры, встречи. То, что он давно позабыл. Эх, много бы я дал, чтобы прочесть эту папочку… «И, с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк печальных не смываю!..» Вот именно! Не отказываюсь.
— Как это понять?
— Он плакал, но не каялся, — с уважением подтвердил Демочкин и поднял палец. — Кому каяться? Архивисту, конечно, нужно было добиться от него покаяния. Воспитан он был на классической литературе. Чтобы мальчики кровавые в глазах маячили. Как же иначе? Раскольников терзается, Нехлюдов кается, Фауст кается. Все посыпают голову пеплом. Иначе нельзя. Впрочем, черт его знает, может, в старину так и бывало. Сам я подобного не видал. Передо мной никто не каялся. Хотя должны были. Зазря ведь осудили. После всех нарушений чтобы кто-то пусть не на площадь, пусть на собрании вышел бы, встал перед людьми и сказал:
«Товарищи-граждане, судите меня без пощады, я приговорил человека безвинного, да не одного…» Ни разу такого не слыхал. А вы слыхали?
Он подошел, сунул руки в карманы, наклонился ко мне:
— Слыхали?
— Нет, не слыхал.
— Так что же вы от меня хотите? Кругом нас полно нераскаявшихся. Жен в гроб вгоняют, врут, воруют… И хоть бы хны, живут припеваючи, спят крепким, здоровым сном. За что же с Ученика такой спрос? Раскаяние удобно для блюстителей закона, для ленивых следователей. Ах да, совесть… — Демочкин посмотрел на меня, показывая свою проницательность. — Но почему мы всегда обращаемся к чужой совести? Да и при чем тут совесть? Ученик не был погубителем.
— Но хотел погубить.
— Хотел. Но это ненаказуемо. А вы никогда не хотели кого-то убить? Раз Ученик не кается, представим его закоренелым злодеем. Поскольку дело надо закрыть. Такова задача. Иначе памятник Учителю нельзя ставить. Не будет прочности…
Его полуулыбка выглядела торжествующе, я поддался ей, тоже чуть улыбнулся и сказал:
— Не существует такой жизненной философии, которую разумный человек не смог бы убедительно обосновать. Ваш Ученик заслуживал бы сочувствия, но он не личность. Он муравей. Для раскаяния надо, чтобы совесть совершила работу. Работа эта по плечу личности. Совесть — привилегия настоящего человека. А то, что многие не каются, — это не пример. Это и есть муравьиное поведение. Муравей не личность, он всего лишь орган, а не организм. Он исполняет какую-то функцию, не более.
— Значит, Ученик — муравей? — Недобрый огонек разгорался в его глазах. — А ведь он был первый Ученик. Понимаете — первый! Хотя его не держали первым. Все время в тени, между прочим.
— Непризнанный гений — это тяжело.
— Женщина, которую он полюбил, — не слушая, все громче говорил Демочкин, — она тоже почитала Учителя. На вечере, когда Ученик пригласил ее танцевать, она отмахнулась, увлеченная очередной байкой Учителя. От его похвал она была счастлива. Стоило Учителю сказать то же самое, что твердил я, это вызывало восторг. Меня она не слышала.
— Но, может, Ученик никогда и не был гением, а? У него был всего лишь комплекс.
Демочкин вытянул палец, покачал отвергающе.
— Не проходит! Ощущать себя гением дано избранным. Маяковский назвал себя гением раньше, чем его признали. Маленький поэт себя гением не объявит. Духу не хватит… «Нет, я не Байрон, я другой, еще неведомый избранник…» Ученик мог, конечно, стать великим, все так считали.
— Зубр не считал себя гением.
— Ему не надо было. Его признавали.
— Его не признавали. Вы отлично знаете, как его не признавали. Не сделали же его академиком. Но он от этого не страдал. Чехов, например, искренне полагал, что его будут читать лет восемь, не более. Вот Сальери, тот считал себя гением.
Он отмахнулся пренебрежительно, не принимая моих слов.
— Возможно, что Учитель даже высмеивал перед той женщиной своего Ученика. Претензии его высмеивал.
Он будто сдунул пепел с углей, жар вспыхнул, красноватые отсветы побежали по его бледно-желтому лицу.
— Если бы не он… Я бы… Я и так многого добился. Несмотря ни на что, я достиг, — четко повторил он, вколачивая в меня эту мысль. — Так что я простил ему!
— Ого, вы простили? Это поворот!
— Мне простить ему было труднее. Я ненавидел и любил одновременно. Он был тем, кем бы мог стать я. Поняли? — Он наклонился ко мне и добавил тише: — Если бы его не стало. Я любил его как врага. Потому что у меня не было врага выше и значительней. Любите врагов своих, ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда. Все же я стал не похожим на него. Верно? — Он заглянул мне в глаза. — И на всех его почитателей не похож. Видите, я себя отстоял.
— Вопрос — какой ценой, — сказал я. — Вы говорите — себя отстояли. А что как в результате получились не вы? Разве это вы? Быть не похожим — этого еще мало.
— Что вы имеете в виду?
— А то — кем вы стали… — Я остановился, не решаясь договорить, передо мной сидел пожилой болезненный человек, умный, начитанный, всю жизнь работавший не разгибая спины.
Он ждал, наблюдая за мной, вдруг откинулся на спинку кресла успокоенно, расслабленно, засмеялся мягко.
— Господи, чего вы боитесь. И все так! Почему никто в глаза не скажет, только заглазно, за спиной, шепотом? И вы тоже… Ну, смелее.