Хазарские сны - Пряхин Георгий Владимирович (читать книги полностью txt) 📗
— Документов, — засмеялся Сергей, зная, что с документами-то у них точно в порядке.
— Давай газу! — приказал вице Наджибу.
Но тут раздался спокойный баритон Мусы:
— Зачем же газу? Не кипятитесь, мужики. Может, публика просто денег хочет…
Чеченец Муса в отличие от окружавших его на корме крутых русаков лучше всех понимал, что с проверками и проверяющими сегодня предпочтительнее не шутить. Вон у него после каждого взрыва в Москве дачу с собаками и миноискателями проверяют. И не на предмет его, Мусы, безопасности, а напротив, на случай незаконного хранения чего-нибудь этакого… Муса привык к проверкам, особенно на дорогах, где и бронированный «мерседес» с выдающимися номерами от ментов не спасает: проверяют-то по физиономии, а не по капоту, хотя и капот, сдается, тоже свою предательскую роль играет. И желваки уже давно не надуваются, когда передает через приспущенное стекло целую кипу всевозможных удостоверений.
Теперь вот еще и на реке. На Волге-матушке, почти как на Тереке. Да черт с ними — пускай проверяют…
Наджиб послушался не вице-губернатора, а Мусу.
Катерок лихо подлетел к остановившемуся, заглохшему глиссеру и, красуясь, встал поперек его хода.
Публика состояла из двух человек в форме непонятного рода войск — в России, как и во всякой воюющей стране, развелась прорва ряженых в околовоенном обмундировании: чего только ни напялишь, чтобы не угодить на фронт.
Молодые, мордатые ребята. Один с алюминиевым матюгальником, у другого, что за штурвалом, между коленями торчком автомат: поувесистее матюгальника будет.
Старший по званию представился, и Сергей понял, что они из какой-то инспекции: не то водной, не то рыбной. Спросили лицензию.
— Так мы же загорать плывем! — кипятился Серегин дружок. — Не только сетей — даже удочек нету…
— Порядок такой, — огрызнулся военачальник и шагнул на качающуюся посудину и прошел на корму.
На корме проверка документов прошла стремительно, ускоренная, видимо, неким вложением зеленого цвета в одну из многозначительных ксив Мусы и стаканом виски: Серегин казачок миролюбиво заявил главнокомандующему, что у этого стакана два пути — либо за воротник, либо за пазуху.
Главком предпочел за воротник.
У Наджиба документы вообще не потребовали — вся его личная документация исчерпывающе изложена на его же физиономии, отрешенно уставившейся куда-то вдаль. Зато Серегин документ изучали весьма основательно, сперва, после стакана, вверх тормашками, потом, сличив карточку с предъявленной мокрой физией, в законном положении.
И ему же, по завершении проверки, отдали честь. Сергей даже поперхнулся от такой чести: ему ее не отдавали со времен службы помощником у Президента СССР.
И то верно: на десять лет моложе был, потому и отдавали, не чинясь и не ломаясь.
Отдача витиеватой чести потребовала посильного Наджибова участия: тот, вскочив, вовремя подхватил генералиссимуса и бережно передал его в руки напарника, позабывшего ввиду разворачивавшихся на корме скутера захватывающих событий даже о своем табельном (табельном ли?) аргументе.
Наджиб, не дожидаясь освобождения фарватера — на катере начался продолжительный обмен мнениями и раздел неделимой бумажки, — взял руль круто влево и дал по газам.
Народ на корме повалился с ног и уже не поднимался до конца пути: так моментально сморил несгибаемый было народ могучий послеобеденный сон. Теперь на скутере задумчиво бодрствовали лишь Наджиб да Сергей.
Волга стала двоиться. В ней появились рукава и острова — удлиненные, зализанные с двух концов, они тоже как будто бы плыли по течению. Само течение стало заметно тише, как бы ушло вглубь, под воду. Наджиб, несмотря на свое абсолютно сухопутное имя, грамотно угадывал фарватер и твердой рукой вел свой почти поголовно спящий пластиковый ковчег. Сергей оглядывался по сторонам, пытаясь узнавать берега, вдоль которых проплывал когда-то в юности. И не узнавал: жизнь словно отступила от них куда-то вглубь. Россия отступила от главной своей реки, как забывают некогда торную тропу и она травенеет, забивается сором и кореньями. Забвеньем затягивается. Где выскакивали на берег поселочки, стоит зеленый буреломный подрост, а сами поселки, если где и сохранились, то будто объедены, обкусаны со всех сторон: тоже островки в жестоком океане текучего времени. Скукожились, уменьшились и победнели. Новостроек не видно нигде, если не считать жмущихся к городам дач.
Печальнее всего выглядят заброшенные причалы и дебаркадеры. Сгнившие, с проломами вместо дверей и окон, зияющие могильной мглою. Какое там регулярное сообщение, особенно между малыми населенными пунктами! Какие там «кометы» и «метеоры»; разве что туристов вдоль городов покатать. Когда-то, еще работая в «Комсомолке», корреспондентом, Сергей любил пользоваться этим быстроходным речным транспортом. Именно на «ракете», уходившей ранним-ранним утром, добирался когда-то из Саратова до Хвалынска — писал о тамошних яблоневых садах. «Ракета» же, вспарывающая медлительный волжский плёс, как блистающая цыганская игла, за три-четыре часа доставила его потом и обратно в Саратов. Сейчас этого стремительного и недорогого русского транспорта в обиходе практически нет, разве что в качестве ресторанов и казино пришвартовали. Да и сады в Хвалынске, откуда родом Петров-Водкин и Суслов, говорят, вырождаются: время такое, требует других сортов и других сортоиспытателей.
Река перестала быть плодоносной артерией, главной торговой улицей, при которой кормились тысячи и тысячи, и люди, как стрижи, что живут в прибрежных кручах, покинули ее берега, передвинулись поближе к федеральным автотрассам, с которых и им кое-что перепадает. Сельская Россия едва ли не поголовно вышла сейчас на большую дорогу, обслуживая ее и пропитанием — вдоль трасс, как потемкинские хлипкие деревни, выстроились убогие, неопрятные шалманы, с зазывными аппетитными дымками, чьи истинные хозяева, как правило, проворные, с начальным капитальцем, собранным в дорогу половиною аула, кавказцы или азиаты, а русские или, там, застенчиво-неуклюжая мордва, лишь состоят у них в унизительном найме, давая «бизнесу» соответствующее местное лицо и рыжую окраску. Обслуживают ее, ненасытную, и живым товаром, выставляя вдоль Большой Дороги едва ли не лучший свой генофонд, все, что способно составить конкурентоспособную витрину городу.
Сорок лет назад река снаружи, на поверхности кишела жизнью примерно так же, как изнутри: шли, опасливо разминаясь друг с дружкою, тысячетонные баржи, сухогрузы, по последнему слову техники сработанные многопалубные теплоходы, туристические и просто маршрутные, пассажирские — страна ездила ведь куда больше, чем сейчас. Страна в состоянии была ездить, передвигаться. Сейчас же она села, как садится больной на ноги человек, и темная, зловонная жижа того и гляди потечет из-под пролежней. Родственные связи и те стали обрываться, в том числе и по самой простейшей причине: непосильности, неподъемности дальней дороги для обыкновенного трудяги (да его и трудягою не назовешь, поскольку чаще всего работы-то у него как раз и нету). Осевшие по самые ноздри нефтеналивные танкеры, неутомимые жучки-плавунцы, корявые «толкачики» в обе стороны упорно гнали плавучие платформы или целые футбольные поля древесины, плотов. Не говоря уже о разномастной мелочи, как шустрой, молекулярной, так и тихоходной, патриархальной — всё, как намагниченное, облепляло вздымавшуюся, в многотрудном, святом поту роженицы волжскую грудь, смычки всех мыслимых на свете калибров играли, выводили свою трудовую песнь на этой главной, басовой струне России.
Сейчас же, если и покажется что-нибудь навстречу вроде того дотошного катерка-кобелька, что неизвестно для чего выуживал их из бесчисленных волжских вод, так уже и таращишься на него, как на брата по разуму.
На прикол поставили Волгу.
Сначала ее перегораживали электростанциями, теперь же заткнули гигиенической прокладкою — где-то там, у самого русского истока.
Грустно озирался Сергей по сторонам. Наверное, еще и потому, что сам он за эти сорок лет почти что выжег дотла свою жизнь, не нажив, кроме детей и внуков, ничего путного: а так мечталось, в том числе и на этих плёсах, особенно после Углича, после девчонки с яблоками! Казалось, казнь отменяется! — навсегда. И вот он плывет — через жизнь, почти что после целой жизни — и вновь ощущение такое же, как до Углича: снова на исчезновение. Даже не на каторгу…