Бикини - Вишневский Януш Леон (хороший книги онлайн бесплатно TXT) 📗
— Даже если опять будет действовать ночной тариф? Я хотел бы знать заранее, — сказал он.
— У нас здесь ночью скидки даже больше, чем днем. Такие времена...
— Я буду на тебя рассчитывать! — крикнул Стэнли и свернул ко входу в собор.
На сей раз у него был с собой бинокль. «Вот было бы здорово, если бы у фотоаппарата была такая же оптика, как у бинокля!» — подумал он. В окопах на другом берегу было тихо, словно там ничего не происходило и не должно было происходить. Каски, разбросанные на отвалах, походные кухни с кипящими котлами, сложенные в ряд автоматы. Атмосфера как на пикнике. «Война взяла сегодня выходной, — подумал он, — на обоих берегах». Все солдаты были очень молоды. Казалось, на войну отправили только старшеклассников.
Он сел на пол смотровой площадки, оперся спиной о балюстраду, вытащил из кармана блокнот и карандаш. Закурил. Начал писать письмо Дорис.
Фрейлейн Д.,
Вот я и попал в страну драконов. И что?! — спросишь ты. Да ничего. Никаких драконов. Сижу в полумиле от немецких окопов на вершине башни Кельнского собора над Рейном и до сих пор не услышал ни одного выстрела, ни одного взрыва или автоматной очереди. Я нахожусь на левом берегу, где живут освобожденные немцы, а те, что на другом берегу, еще ждут своего освобождения. Те, кого уже «освободили», как будто выражают благодарность. Сегодня утром говорил об этом с одним монахом. По рождению он американец, но по образу мыслей — настоящий европеец (я объясню тебе разницу, когда вернусь). Благодарные (с твоего позволения я опускаю кавычки) немцы понимают освобождение по-своему. Они благодарны за освобождение от ужасов войны, но совершенно не осознают, что их освободили от бесчеловечного режима. Этого-то, по мнению любящего всех людей и всех божьих коровок, и немцев тоже монаха, они вовсе не чувствуют. А он знает что говорит, поскольку беседует с ними, кормит их, дает им работу, отпевает их близких и их самих. Это чтобы ты поняла, кто такой мой монах. Но вернемся к немцам. У них нет чувства вины и ответственности за то, что произошло за эти годы, за то, что они своей всеобщей — в лучшем случае молчаливой — поддержкой всё это допустили. Не все, конечно, но подавляющее большинство. Настоящую свободу обожающие это слово американцы (теперь, здесь, сегодня, после всего что я тут увидел, я тоже по-другому смотрю на нашу так называемую свободу) принесли только нескольким тысячам людей, находившихся на принудительных работах, узникам гестапо, нескольким сотням укрывавшихся в Кельне евреев и нескольким десяткам скитающихся по городу дезертиров. Мой монах, брат Мартин, очень переживал по этому поводу. Но он, избави Бог, не судит их и тем более не осуждает. Он рассуждает об этом спокойно. Говорит, что показал им фотографии двухметрового штабеля, сложенного из голых, обтянутых кожей скелетов в котловане концлагеря в Польше. И знаешь, что отвечали только что освобожденные немцы? «Какой ужас! До чего доводит война!» — и недоверчиво качали головами. Они реагировали примерно так, как если бы им рассказали об урагане, который уничтожил все посевы на поле у одного крестьянина.
Но есть и другие немцы. Я встретил здесь, на этой башне, девушку. Ее зовут Анна-Марта. Она родилась и смогла остаться в живых в Дрездене. У нее такая арийская внешность, что она могла бы быть знаменосцем среди немцев, славящих Гитлера. Или позировать скульпторам, прославляющим красоту арийского тела. У нее абсолютно нордические черты лица, густые светлые волосы, пухлые губы, большая грудь, тугие ягодицы, плоский живот, широкие, идеальные для деторождения бедра, крепкие ляжки. Не спрашивай меня — а ты ведь хочешь спросить, не так ли? — откуда я знаю, какие у нее груди, какой живот и какие ляжки. Знаю. Так получилось, что знаю. Тебе не кажется, что с моей стороны честно, хотя и рискованно, писать тебе об этом? Я ведь мог бы и промолчать. Но не хочу. Я знаю, ты меня поймешь. Так получилось, что я видел ее почти голой и прикасался к ней. Но это не делает ее твоей соперницей.
Анна-Марта запечатлела на пленке агонию Дрездена. Да так, что у всех от потрясения перехватит дыхание. Этих фотографий еще никто не видел, никто, кроме нее, меня и ее кошки. Но даже если бы я был тогда в Дрездене, все равно не увидел бы то, что видела она. Она смотрела на это совсем другими глазами. У нее идеальное арийское тело, но по сути своей она не арийка, тем более не немка. Такой ненависти к немцам, Гитлеру и прежде всего к войне, какая отразилась в фотографиях, сделанных Анной, я еще не встречал. С этим может сравниться только «Герника» Пикассо.
Я был первым, кто увидел эти снимки Дрездена. Они были еще мокрые, когда я вынул их из проявочной кюветы. В пустой фотолаборатории в подземельях наполовину освобожденного и почти полностью разрушенного Кельна. Может, на меня подействовали обстоятельства. А может, повлияла дотоле неведомая мне тоска по мирной жизни. Нет, наверное, все-таки нет. Ведь я был в Пёрл-Харборе, так что чисто теоретически должен был к такому привыкнуть. Наверное, это глупость, но я хотел бы, чтобы Анна-Марта поселилась на какое-то время в Нью-Йорке. И делала снимки для людей, читающих «Таймс». Не для самой «Таймс», в именно для читателей. Я довольно быстро привык к этой мысли. Артур тоже заинтересовался. Благодаря ему у меня есть виза для этой девушки. Сейчас я жду мест в самолете, который доставит меня к тебе. Если это не получится у Артура, получится у Адрианы, его жены. Адриана всегда была на один шаг впереди Артура. Без Адрианы «Таймс» сегодня не была бы такой, какая она есть. Артур ничего не делает без одобрения жены — молчаливого или явного. Мне кажется, именно Адриана создала «Таймс». И это хорошо. Только женщины — поверь мне — могут сделать хорошую газету. И только женщина способна отказаться от славы и почестей и остаться в тени любимого мужчины.
Я жду, когда найдутся два места в самолете. Я не улечу без Анны-Марты. Я хорошо понимаю, что может подумать об этом любая ревнивая женщина. Но она ошиблась бы. Если только не рассуждала бы, как я. Я уверен, ты поймешь меня правильно.
Сейчас я живу ожиданием возвращения, и очень этому рад. А пока отдыхаю и дышу этим городом. Я хочу все запомнить, не пропустить чего-нибудь важного. Сегодня бродил по Кельну с фотоаппаратом и биноклем. Город постепенно приходит в себя после катаклизмов последнего времени. Здесь на удивление спокойно. Мне встречаются два типа местных жителей: это прибывающие отовсюду беженцы — с котомками жалкого скарба на плечах, флягами в руках и страхом в покрасневших от усталости глазах, и — местные, те, кого мы освободили. В костюмах (сегодня в Кельне тепло и солнечно), элегантных шляпах, с породистыми собаками на поводках. Прекрасный весенний день в Кельне, твою мать.. Ты увидишь эти снимки. Правда, оказалось, что их фотографировал не только я. В какой-то момент я заметил рядом небритого худого мужчину с длинными волосами и седеющими усами. У него в руках тоже был фотоаппарат. Мы разговорились. Его зовут Джордж Оруэлл. Он военный корреспондент, работает на лондонский «Обсервер». Это чрезвычайно интересный и харизматичный человек. Я сказал ему, что где-то слышал его фамилию. Оказалось, что Оруэлл — английский писатель, а его книги выходили и у нас, в Штатах. Он постоянно кашляет, и у него на шее шрам как от кухонного ножа. Такое впечатление, будто каждое произнесенное слово причиняет ему боль. Но он попросил меня не обращать на это внимания. Оруэлл сказал мне то, с чем я абсолютно согласен. Пропаганда, в особенности немецкая, уверяла нас, что почти все немцы — высокие надменные блондины. А в Кельне нам попадаются преимущественно коренастые темноволосые мужчины с низко опущенными головами. Они ничем не отличаются от своих соседей бельгийцев. Разве что менее худощавы, и, что особенно развеселило Оруэлла, у них новее велосипеды. Кроме того, как уверяет Оруэлл, а я должен верить ему на слово, на улицах Кельна можно встретить гораздо больше женщин в шелковых чулках, чем на улицах Лондона или любого другого города Англии. Но это меня как раз не удивляет. Я дважды бывал в Англии, и там мало кто из женщин носит шелковые чулки. Может, они надевают их только на королевский прием? Англичанки, должно быть, догадываются, что их кривые ноги шелк не украсит.
Оруэлл попросил у меня сигатеру, но из-за кашля не смог или не захотел курить. Просто подержал ее в зубах. Потом мы поговорили о том, чем отличается работа журналиста на разных берегах Атлантики, о фотоаппаратах и... о его шраме на шее. В 1937 году Оруэлл участвовал как доброволец в гражданской войне в Испании. Разумеется, на стороне коммунистов. Там ему навылет прострелили горло, и он выжил по счастливой случайности. Кажется, он написал об этой войне книгу, «Homage a Catalonia». Я обязательно отыщу ее, когда вернусь. Потом мы обменялись адресами и разошлись — каждый в свой район Кельна.
Я общаюсь здесь со многими людьми, но очень недолго. Все мы помним, что каждая минута, которую проводим вместе, может оказаться последней. Поэтому мы почти сразу переходим к сути дела, минуя церемониал взаимного сближения. До войны мне было бы трудно представить себе, чтобы такой человек, как Оруэлл, при первой же встрече на улице Лондона рассказал кому-либо о своем шраме на шее. Здесь же это совершенно нормально. Или ненормально. Я уже и сам не знаю...
Дорис, больше всего я хочу, чтобы это письмо прибыло к тебе вместе со мной. В кармане моего пальто, а не в одном из толстых льняных мешков с американской военной коррреспонденцией из Европы. Я хочу сам прочесть его тебе. А потом рассказать все, о чем не написал. И заснуть рядом с тобой, а потом проснуться рядом с тобой. И снова заснуть...
Я скучаю по тебе, Дорис...
Бредфорд
P. S. Ты можешь узнать о моих «перемещениях» у Лайзы. Если кто, кроме адрианы и Артура, и будет знать точно, когда я вернусь, то это она. Никто точно не знает, откуда мы полетим, куда и когда. Я и сам узнаю все последним. И пока знаю только, что полечу из Европы через Атлантический океан, скорее всего на какой-нибудь военный аэродром. К любой дате, которую узнаешь у Лайзы, прибавь еще семь-восемь дней. К концу седьмого дня (звучит как библейский текст о конце света или сотворении мира) я должен быть где-то в Америке.