«Тойота Королла» - Севела Эфраим (читаем книги бесплатно .TXT) 📗
— Я ничего не видела, — согласилась она. — Я думала, он хочет тебя ударить.
И вдруг заплакала, горько, совсем по-детски. Припав к моему плечу и шмыгая носом. Я не стал ее утешать и успокаивать. Пусть поплачет. Плачем она смывала с души горечь, которой наглоталась вдосталь на проспекте, бросив отчаянный вызов своему городу, своим соплеменникам. Горючими слезами она давала выход своей тоске по матери и сестре, с которыми порвала из-за меня. На ее еще не окрепшие плечи в считанные дни легла нагрузка, способная свалить кого угодно. А ведь ей еще не было семнадцати.
Утром за мной заехал на своем «Опеле» Коля Глушенков. Я оставил Алдоне ключи и деньги и велел как можно реже отлучаться из дому и никого до моего возвращения в дом не пускать. Оставил ей телефон, куда нужно позвонить, если почует опасность. Она была печальна и слушала невнимательно. Лишь кивала. Даже старого циника Глушенкова тронули ее грустные глаза.
— Ох, и девка! — посасывая трубку, сказал он, выруливая на дорогу. — Втюрилась в тебя насмерть. Это уж такая порода. Редкая в наше время. Берегись, парень. Легко не отделаешься.
Оглянувшись, я увидел прижавшееся к оконному стеклу лицо Алдоны, и у меня засосало под ложечкой от ее отрешенного вида и от слов Коли Глушенкова.
Утром по ее виду я понял, что она не сомкнула ночью глаз.
— Не уезжай, — шепнула она. — У меня предчувствие.
— Глупенькая. Сиди дома и жди меня. И не будет предчувствий.
— Не обо мне, — покачала она головой. — Чтоб с тобой ничего не случилось. В плохое место едешь.
— Ты-то откуда знаешь?
— Знаю. Если с тобой что-нибудь… запомни… я жить не стану…
— Что ты хочешь этим сказать?
— Береги себя… Если мной дорожишь.
Я рассмеялся и поцеловал ее в припухшие, податливые губы.
К цели нашей поездки мы добирались долго и с приключениями. На дорогах были снежные заносы, и хлипкий, еле живой автомобиль моего фоторепортера отчаянно буксовал, садился на пузо, и мне каждый раз приходилось вылезать и мокрыми мерзнущими руками подталкивать сзади эту рухлядь, обдающую плевками грязного снега из-под колес.
В деревне, куда мы ехали, разыгрывался очередной пропагандистский фарс. Там долго стояла пустой усадьба бежавшего на Запад литовского то ли графа, то ли князя. И ее понемногу разворовывали окрестные крестьяне. Кому-то из местного начальства пришла мысль сделать в усадьбе лучший в Литве сельский клуб, благо там имелся зрительный зал и даже сцена. Начальство повыше смекнуло, чем это пахнет, отпустило деньги и строительные материалы, прислало художников-декораторов из Вильнюса, и сейчас предстояло торжественное открытие уже не клуба (аппетит приходит во время еды), а Дворца культуры, что должно было продемонстрировать невиданный расцвет литовской национальной культуры под благотворными лучами сталинской конституции, которую принесли в Литву мы, русские, на своих штыках, не очень заботясь, какую радость доставит это местному населению. А оно, местное население, радости особой не проявляло и даже огрызалось, стреляя в оккупантов. За этим следовали репрессии. Безжалостные. И в маленькой Литве обильно лилась кровь. Так обильно, что менее чем трехмиллионный народ стоял перед явной перспективой быть полностью истребленным.
Дворец культуры действительно отгрохали на славу. С купеческим размахом. Потому как деньги не свои, а государственные, и чем больше их растратишь, тем выше оценка служебного рвения местных сошек у большого начальства в центре.
В глазах рябило от многоцветья литовских национальных костюмов и вырядившихся в них литовских сероглазых и белозубых девок, взметавших в пляске юбки чуть не выше своих светловолосых голов. Пищали, тренькали, звенели, подвывали до тошноты допотопные народные инструменты — канклес, скудучяй и еще какие-то диковинные деревяшки со струнами, названия которых я и не упомнил.
Многолюдные хоры, выстроенные по-солдатски во множество шеренг, во всю силу своих деревенских легких славили на литовском языке советскую власть и лично великого Сталина, чьи огромные портреты висели не только на сцене и в вестибюле, но и на фронтоне здания, заслоняя окна обоих этажей.
Взопрели, снимая, фоторепортеры и кинооператоры. Зал дружно и гулко аплодировал каждому номеру — публика была отборная, прошедшая строгую проверку по части лояльности и в основном состояла из местных начальников, их родни и домочадцев.
Я уже записал в блокнот все, что полагалось записать. Глушенков отщелкал две пленки и тоже складывал в сумку оптику. Теперь предстоял банкет, не посидеть на котором было бы сочтено дурным тоном, и мы собирались, если не потеряем над собой контроля, в меру напиться и нажраться, а поутру, опохмелившись, тронуться в обратный путь.
Пожар вспыхнул после антракта. Загорелось сразу в нескольких местах. На сцене большие языки пламени заплясали по портрету Сталина, во весь рост, в мундире генералиссимуса, и гирлянды из еловых лап, обрамлявшие портрет, весело затрещали, рассыпаясь множеством искр.
Горело и в зале и в вестибюле, и все вокруг быстро заволокло сизыми клубами удушающего дыма. Погас свет. Началась паника. Крики, плач, топот ног и грохот опрокидываемых скамей. Меня затолкали, и я упал под ноги взбесившейся, как стадо очумелых животных, толпы. Меня бы затоптали, не появись вовремя Коля Глушенков, который оттащил меня в сторонку, а затем на своих плечах уволок из пылающего зала. И все же я задохнулся от дыма и потерял сознание, пока неистребимый, железный Коля волок меня наружу, на свежий воздух.
Отравление оказалось настолько серьезным, что я почти неделю провалялся в местной больнице, все палаты которой были очищены властями от больных, чтоб разместить пострадавших при пожаре. Коля, которого ничто не брало, не уехал в Каунас и провел всю неделю при мне. Как заботливая нянька.
Поджог, как. потом стало известно, был совершен «зелеными братьями», исхитрившимися нашпиговать своими людьми и хоры, и танцевальные ансамбли, и поэтому все меры предосторожности, предпринятые властями, и тучи милиционеров и в здании и вокруг него не смогли ничего предотвратить.
Были жертвы. Об их числе не сообщалось. И были ответные репрессии. Это я уже видел своими глазами, когда, оклемавшись в больнице, на Колином «Опеле» выбирался домой из этих мест. Мы миновали много хуторов по дороге, и ни один из них не был обитаем. В отместку за диверсию власти тут же, без всякого разбирательства, начали выселять в Сибирь всех, кто под руку попадался. Подряд. Хутор за хутором. Дав два часа на сборы. И растерянные крестьяне с остекленевшими от страха глазами грузили в военные машины свой жалкий скарб, который было позволено взять с собой, а поверх узлов усаживали хнычущих детей и трясущихся, бормочущих молитвы стариков.
Мы ехали мимо пустых крестьянских усадеб. С распахнутыми настежь дверьми и окнами, хлопавшими, как выстрелы, на ветру. На крышах изгибали спины осиротевшие кошки, во дворах скулили некормленые, дичающие псы. Из своих темных гнезд, похожих на распластанные меховые шапки, недоуменно водили красными клювами тонконогие белые аисты — по народному поверью почитаемые охранителями дома от зла, но на сей раз не сумевшие никого уберечь.
Нам довелось обогнать колонну грузовиков, в открытых кузовах которых тряслись на своих узлах крестьянские семьи, и в каждом кузове на заднем борту сидели с автоматами на коленях солдаты в белых овчинных полушубках — зимней форме войск НКВД.
Этих людей везли до железнодорожной станции. Там грузили в товарные вагоны, запирали и под усиленным конвоем белых полушубков угоняли под грохот колес, заглушавший плач и стоны, на восток, через всю Россию, в снежную, морозную Сибирь.
— Дорого уплатили, суки, за поджог, — шептал Глушенков, объезжая по обочине грузовики. — Скоро их в Сибири станет больше, чем в Литве. Допляшутся! Как думаете, Олег, надолго их хватит?
Я не отвечал. Мне было муторно. То ли еще сказывались последствия угарного отравления, то ли от вида этих людей, безо всякой вины, а просто по изуверскому закону коллективной ответственности лишенных свободы, своего угла и гонимых на чужбину, откуда редко кому удавалось выбраться назад.