Я бросаю оружие - Белов Роберт Петрович (электронные книги бесплатно .txt) 📗
Мужик обрадовался ему:
— Давай! А то у меня с рассолу во рту все уж горит! Он дернул взахлеб одну за одной две алюминиевые кружки, утерся рукавом, крякнул, как после самогону:
— Ух, сладка! Будто чай. Колодезная, знать-то, а все одно как ключевая.
— Еще? — спросил пацан.
— Будет. А то, поди, пупок развяжется: напился прямо с ранья всякого всего... — Мужик рассчитался с пацаном двумя огромными огурцами.
— Чё, тоже не водка — много не выпьешь? — по нашей обязательной привычке не удержался наконец, подъелдыкнул его Мамай.
— Скажи, что он знает? Ну, на вот тебе, раз такой грамотей! — рассмеялся тоже и мужик да выложил Мамаю порядочный огуречище.
Заржали и мы с Манодей: вот так заработал!
Пацана с водой окружили. Обычно-то у них не больно покупают, пускай когда и жара: кому интерес платить за простую воду? — разве только уж если совсем невмоготу. А тут пацан заторговал так бойко, как до войны, помню, торговали ситром или мороженым. Ух, по мороженке бы нам сейчас! Это тебе не соленый огурец, хоть Мамай им и весело хрумкает, а мы с Манодей на него поглядываем все равно, ожидая, когда Мамай нам сорокнет.
А мужик между тем воспользовался этим пацаном и подбойчил собственную торговлишку.
— Да рассольцу, девоньки-бабоньки, а? Которая, может, с похмелья или на солоненькое потягивает по каким обстоятельствам? Подсолонитесь-ка, подсолонитесь!
Он черпанул из бочки своей огромной кружкой и протянул ее ближней из женщин. Та и верно что начала пить единым духом, да быстро задохлась и еле вымолвила:
— Уф!
И пошла тут невиданная попойка — кто рассолом, а кто чистой водой! Чокаться начали. И загомонили, как и впрямь чоканутые. Так что и мы с Манодей не выдержали, заорали тоже.
— Раз пошла такая пьянка, — начал я.
— Режь последний огурец! — докончил Манодя. Огурцы у мужика были действительно зер гут, или, как там по-володиному? — а ля бонн эр — в общем, отличные: мне как раз досталась двадцатка мамаева огурца, и я учуял, что они не бочкой там отдают или другой какой-нибудь затхлостью-тухлятиной, а укропчиком и чесночком, да смородиновым листом, да и еще какой-то зеленью, какую мне и не раскумекать. Женщины это, конечно, побыстрее моего расчухали (поняли, поняли то есть). Мужик обрадованно кричал:
— Да я вам что говорил? У нас никакого подвоха!
— Почем все, же ваши огурчики? — спросила его одна шибко вежливая тетка.
— Да сколь не жалко! Мне главное расторговаться поскорей. А то вдруг да до се не знают в моей деревне-матушке про Победу? А с ними, с карасями, как со старой женой или чемоданом без ручки: таскать неловко, а бросить жалко. Налетай — подешевело, расхватали — не бегут! — снова прокричал он свою любимую приговорку.
И пошла-поехала у мужика торговля!
Сколько ему платили, было не разобрать, но платили и, похоже, не сквалыжничали. Среди других к бочке протиснулся один из мотокостыльников, дружков Васьки Косого, немного знакомый нам, с большущим жестяным литров на шесть бидоном. Прежде чем протянуть свою посудину, он залез в карман галифе и вытащил оттуда четушку, в которой было чуть меньше половины.
— Парни тебе послали опохмеленского. Салдым наш — закусон твой.
— Вот это уважили! Ах да русская душа — деревня-матушка!
Он схватил у инвалида бидон, бухнул его в бочку так, как черпают ведром прямо из речки, — огромный пузырь на момент вздулся и глухо лопнул. Прямо паклей (ну, не ручкой же, конечно?) мужик набивал в горловину огурцы, ни на секунду не умолкая:
— Век бы так-то и торговать! Они разве нас наживают? Мы ведь их наживаем!
Парень расплачивался с ним, доставая из галифе горстями мятые-перемятые бумажки; больше, видно, все с картинками — с шахтерами, в лучшем случае с летчиками — хрустики (рублишки, рублишки), трешки и пятерки.
У одного из прилавков, где торговал картошкой еще не очень старый мужик с небритой сонной мордой, тоже стоял большой шум. Этот, видимо, наоборот, решил по случаю набить цену — ну, женщины и принялись за него.
— Хватит, попили кровушки! Хватит! — навзрыд ревела молоденькая бабенка, заливая слезами неумело, пятнами напудренное лицо. Она от нервности то и дело перебирала ногами, звонко цокала о цемент босоножками-танкетками, ну, такими, на деревянной подошве. Рядом с растоптанными грязными лаптями крестьянина ее худенькие ноги казались какими-то обиженными, что ли, и было совершенно ясно, что если она сегодня вынарядилась в такую-то роскошную обувь, то ей действительно нечего больше надеть, а этот нарочно придуривается бедняком-батраком: раз уж тот, с огурцами, из глубинки, в каких-никаких кирзачах, и этот что ни то тоже нашел бы. И еще мне пришла отчетливая мысль, что стоящие люди сегодня ни за что торговать не пойдут — разве если случайно, как потешный мужик с «карасями».
— Мне все едино, не хошь — не бери! — кричал женщинам тот, лапотник. — Я ноне один и есть на базаре с картошкой-то. Вам праздник, а мне? Сажать скоро. Себе дороже.
— А-а-а! — пронеслось по толпе.
— Ну, погоди, ну, погоди, лихоимцы! Вернутся наши мужики...
— А ежели мой... — перекрыл всех густой и низкий, почти мужской голос, — ежели мой не вернется, так мне теперь эту сволочь до века терпеть?! — Ближних к прилавку растолкала высокая женщина в телогрейке и полушалке поверх. — Да я их сама, сама! — Женщина захлебнулась слюной и вдруг с силой плюнула мужику прямо в бороду.
— Ты чё, ты чё? Ты! — забарнаулил мужик, но глянул на разъяренных баб, захлопал глазами, утерся шапкой и замолк. Потом ссыпал картошку в мешок, взвалил его поверх других, впрягся в тележку и повернул от прилавка.
— Ну, не-ет! — Бабы полезли за прилавок, схватили мужика и вместе с тележкой вернули обратно. — Всю продашь! Всю, если хочешь живым остаться!
— Женщины, что вы делаете?! — взвизгнул над толпой чей-то голос.
Все смолкло.
И тогда стало слышно, что бормочет мужик:
— Господи Исусе, Господи Исусе, Господи Исусе, Господи Исусе!.. — бубнил он и вверх-вниз, влево-вправо поматывал бородой, будто с ее помощью осеняя себя крестным знаменьем.
Тут-то уж женская толпа раскололась неудержимым хохотом.
— Во-о! Верно сказано: бог-то бог, да сам не будь плох!
— Да-а, против бога идут, а у него же помощи просят. Руки мужику отпустили, но стояли вокруг него плотным кольцом.
— Почем, девки, вчерась картошки были?
— Ну, не пятьсот же пятьдесят!
— Пятьсот...
— Так то какое ведро? Поди, двенадцатикилограммовое? А в таком только-только полпуда и будет.
— Тащи безмен!
— Чего безмен? Четыреста рублей — и весь ему сказ!
— Что вы, бабоньки...
— А чего? Пусть и на этом спасибо говорит.
— А ну его... Мы ведь не ихнего роду-племени.
— А чё — прибросим ему по полсотенке от наших щедрот?
— Верно. На праздничек, на Победу!
— На бедность ему... Мне-то за те полсотенки чуть не неделю робить...
— Да-авай!
— За что молил — по-божески.
— Ну как, мужик, сладились?
— Не, он еще маненько поторгуется.
— Чего стоишь, исусик?! — гаркнула высокая, в полушалке и ватнике. — Насыпай!
Мужик дрожащими руками стал накладывать картошку в ведро.
— С горкой, лиходей, с горкой! Али забыл, богов угодничек, как по-честному торговать?
— Свечку, исусик, на барыши за погибших поставь, — протянула ему замусоленные деньги высокая. — И за спасение своей поганой шкуры, прости ты, господи, меня, грешную...
Вдоволь насмотревшись таких комедий, мы повернули по дорожке за угол, направляясь к нашему павильону. Возле него, как всегда каждый под своим плакатом, сидели Борис Савельевич и Миша Одесса. Только сегодня Мойша-то был, похоже, выпивши. Это Миша-то Одесса?!
Ну, а Борис Савельевич, тот, конечно, и совсем. Как бы сегодня-то он обошелся бы без любимой аквавиты? Он, как недавно мужик огурцы, направо-налево раздавал билетики, совершенно бесплатно, даже не дожидаясь, когда свинка вытащит их.
Мамай, Манодя и я, на них глядя, тоже взяли по билетику. Всем опять достались дальние страны и красивые женщины. У меня как-то сладко ойкнуло слева: мне было теперь приятно и вроде бы как понятнее — красивые женщины и дальние страны, — пускай тут одни выдумки и сплошное суеверие; меня сегодня будто туда поманила-позвала за собою Оксана... Но у меня глаза не загорелись, как в прошлый раз, а, наоборот, стали узкими. Он скомкал бумажку и бросил ее на землю: