Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Шишкин Евгений Васильевич (версия книг .TXT) 📗
Расшивной кисет Федор выбросил на помойку, а трофейные часы продал на рынке пожилому цыгану Цыган долго разглядывал часы, прикладывал к смуглому уху с серьгой, близко подносил к близоруким глазам.
— По дешевке отдаю! Бери, пока цену не поднял! — наседал на него Федор. И вдруг через прилавок схватил цыгана за грудки, застращал блатным нахрапом: — Я ж тебе не фраер гнилой! Не туфту вкатываю! Бери, сказал!
С той выручки он и запьянствовал у Федюни Назарова в убогонькой комнатушке, где диван без ножек, на четырех кирпичах, стол с порезанной, облинялой клеенкой и фотографии в раме на залоснившейся, обклеенной газетами стене. Сперва они выпили на помин погибших окопных друзей. Следом — по второй — «За Победу!» Дальше питье поехало бестостовым чередом. Федор преимущественно молчал. Долго не пьянел. Порой мертвил взгляд в одной точке. Хозяин в противовес не давал застолью молчанки. Он биографично ворошил годы, часто вытирая рукавом кителя рот и ногтем среднего пальца сощелкивая выползавших на стол тараканов. Рассказал, что в тылы его списали по ранению, что жену и двух дочек накрыло бомбой при эвакуации, что довоенная квартира сгорела. Неизустную правду о том, что имел Федюня Назаров семью и квартиру, что преуспевал механиком городского гаража и надевал по праздникам светлую шляпу, берегли в его фронтовых карманах желтые фотокарточки; нынче эти фотокарточки вместились в настенную раму.
По-мужиковски заботный, Федюня Назаров ночевать у себя Федора не оставил — пристроил ко вдовой нестарой соседке. Соседка, долгая, худощавая баба с тонкими лисьими ужимками, смерила гостя сверху донизу, подмигнула хитрым глазом:
— Возьму с тебя за ночевую — маленько выпить да немного закусить…
Федор открыл глаза — и сразу не сообразил: где ж это он? Нет высокого потолка госпитальной палаты с остатками барской лепнины, постель не той мягкости и дух от подушки незнакомый. К тому же — лежит он гол как сокол. Он повернул голову. Рядом с ним на постели, к нему спиной, лежит нагая баба с крупным родимым пятном между выпирающих лопаток Тут ему разом вспомнился загульный вечер у Федюни Назарова, подвернувшийся ночлег, объятия хозяйки, ее обвислая грудь с темными маленькими сосцами. В голове гудом загудел разбуженный улей похмелья. Он опять закрыл глаза. Но сон уже невозвратно отошел.
Яркий солнечный свет бьет в окно, кривым квадратом стелется по самотканому полосатому половику. На нем сидит худая пегая кошка и вылизывает лапу. На столе у окна — солдатская кружка, откупоренная банка консервов, головка чесноку и надкушенный ломоть ржаного хлеба. Рядом на стуле юбка хозяйки и чулки с истертыми пятками.
Хозяйка тоже проснулась, обернулась к Федору Мелкие черты лица оживились тонкой лисьей улыбкой и веселым взглядом вприщур. На Федора накатил стыд и неясные похмельные угрызения. Он нагнулся с постели к одежде, которая была комом свалена на табуретку, поскорее забрался в исподнее и в портки. Горбясь и чувствуя затылком, как хозяйка с постели наблюдает за ним, он робкими шагами обошел кошку на половике и уплелся за занавеску. Он долго мочил голову, шею, плечи — извел два рукомойника воды. Отплевывался, фыркал. Потом скоро собрался, закинул на плечо шинель в скатку, вещмешок и, не поглядя в глаза хозяйке, буркнул прощальное слово. Он ничем не позавтракал, даже не похмелился, что для случайной сожительницы показалось диковатым.
Выйдя из дому, он оглянулся на окна квартиры, где нашел ночной приют и любовную утеху, и мотнул головой: «Эк, меня как занесло! Целый мужиковский праздник! Тут тебе и пьянка, и баба. Надо было еще с цыганом на рынке подраться — для полного кайфу…» Ему хотелось раскрепоститься, порадоваться предфронтовым похождениям. Но все выходило с какой-то горчиной.
На станции Федор узнал, что поезд в «обратно» уходит около пяти пополудни. Впереди вольная воля почти целого дня. То ли безделие будущих часов, то ли желание повидать знакомые лица привели Федора на окраину городка. Через дубовую аллею — к дому с колоннами.
На лестнице госпиталя он повстречал Галю.
— Батюшки! Федор Егорыч! Думала, не увижусь. Вчера не моя смена была. Я уже про вас вспоминала, — обрадовалась она.
В свежем халате, утренняя, она стояла перед ним недосягаемая. Чем-то загадочным бередила чуткое, виноватое с похмелья Федорово сердце. Он взял руку Гали, приложил к своей щеке, неловко поцеловал.
— Прости меня, Галочка, за все. Вдруг обидел.
— Нисколько вы меня не обидели. Мне с вами очень интересно было. — Она рассмеялась, покраснела от Федоровой нежности.
— Обнял бы я тебя, Галочка, но грязноват я нынче.
— Никакой вы не грязный. Только водкой от вас пахнет… После войны к нам приезжайте, — она говорила всегдашне-напутное, а Федор мысленно наставлял ее: «Береги себя, Галочка. Жди своего мужика… Мужики капризнее баб. Сердце у них слабже. Не приведи Бог тебе перед мужиком оправдываться». Но вслух он ничего такого не произнес.
В палате, на койке, где Федор провел больше месяца, лежал новоприбывший — раненый танкист. Койка Симухина пустовала. Свежезаправленная.
Федор подсел ближе к Палычу и Христофору:
— Стаканы давайте. Я принес…
Палыч и Христофор не из тех, кто от выпивки отказывается. По стакану водки дербалызнули со смачным кряком, в настоящей мужской солидарности. Танкист пить поостерегся — новенький.
Вскоре после.выпивки похмельная смурь с Федора сошла, напруга в теле ослабла. Он поотмяк, даже повеселел. Только брезгливенько всколыхивались воспоминания о хозяйке, у которой было что-то лисье в обличье и черные сосцы на тощих грудях; да еще звали ее неудачно — Ольгой.
Поговорив с мужиками обо всем и ни о чем, Федор полез в вещмешок, достал еще бутылку водки:
— Мне достаточно будет, а вы спрячьте. На вечер. Помяните товарища музыканта. Даровитый, наверно, балалаечник был, скуповат разве. Он сказывал, у балалайки три струны. Одна лопнет, на двух других мелодью не вытянуть. Вот и у него одна-то струна больно тонка оказалась.
— Так оно и есть, голубчики, самые тонкие струны всегда подводят, — подтвердил зарумянившийся Христофор.
— Ну, — согласился Палыч.
И вроде ни с того ни с сего они дружно рассмеялись. Федор обнял их на прощание, верно зная, что в хитросплетениях войны им больше не сойтись.
Перед уходом из палаты Федор остановился напротив пустующей койки, где задохнулся Симухин. Перезаправленная постель, пухлая подушка, вафельное полотенце на железной дуге спинки. Чисто и пусто. Как не бывало музыканта-то! Чего берег часы? У кого-то покупал, выменивал, прятал, боялся. По кой бы то хрен! По жизни-то часто так и выплывает: хватался, ценил, верил, да потом враз оглоушит — не за то хватался, не то ценил, не тому верил. «Каждый человек в своей судьбе слеп!» — натолкнулся Федор в своей памяти на высказывание Бориславского в лагерной санчасти. В этих словах проступали болезнь и отчаяние большевика-контрреволюционера, но вместе с тем они несли и убийственную правду, — ту правду, про которую человек, верно, догадывается, но докопаться до нее не хочет, не может или стыдится ее. Симухин-то до этой правды, наверное, добрался, когда глотал последние глотки воздуха?… «Чему будешь молиться, такую и судьбу изберешь. Во всякой вере и есть человечья судьба», — промелькнул в мозгу Федора санитар Матвей со своим изречением. Нет, кривой Матвей партийцу Бориславскому не противоречил. Они оба об одном говорили. Человек-то верит без ума, слепо. А ежели во что-то поверить с умом, то это уже и не вера будет. Сомнения и зрячесть любую веру разрушают. Симухин при богатстве слеп оказался. Не успел зрячим-то стать, воздуху не хватило…
Жалости к музыканту и раскаяния Федор не испытывал. Но ему казалось, что кто-то про его жестокий умысел знает, будет над ним судьей и неизвестно, когда и какую спросит отплату.
Днем Федор слонялся по незнакомым улицам городка. Неприкаянный. Все заглядывал в лица встречных, будто хотел кого-то признать. Наконец он пришел на станцию. На путях стояли пассажирские вагоны, теплушки, открытые товарные платформы. Закоптелый маневровый паровоз с чумазым машинистом в окне сбивал составы. Лязгали вагонные буфера. Здесь Федор обостренно вспомнил, что передышке его конец и впереди — езженая дорога на запад, и снова вплотную — фронт.