Крест и стрела - Мальц Альберт (читать книги онлайн полностью без сокращений .TXT) 📗
— Не говорите мне, что правители развратили немецкий народ, — холодно, сквозь зубы, произнес Цодер. — У каждого народа такое правительство, какого он заслуживает. Я не хуже вас знаю нашу имперскую грабиловку. Но когда человек убивает ни в чем не повинного младенца, нельзя ссылаться на дурное воспитание. Он знает, что делает! Он мерзок, он развращен, и его уже ничто не исправит. Моральный принцип нашей немецкой души состоит в том, чтобы захапать весь мир. Чтобы не упустить ни одной прекрасной страны, ни одной красивой женщины, ни одной грозди винограда или виноградной лозы. Вот она, наша настоящая мораль!
— Нет! — горячо возразил Фриш. — Это не немецкая мораль! Ни у одного народа нет предопределенного удела. Вы думаете, я оправдываю преступления? Есть немцы, которых ничто уже не исправит, это верно! Кому же это знать, как не мне? Ведь немцы искалечили мое тело. Но ответьте мне: разве человеческая подлость так уж редка на земле? Разве другим народам она неведома? И еще ответьте мне: откуда это все взялось? Вы говорите, вы — ученый. Можете вы показать мне эту предопределенность в составе немецкой крови? Что это — какая-нибудь таинственная инфекция?
— Вы о чем?
— Я говорю о национальной развращенности… Я требую, чтобы вы мне показали ее в немецкой крови!
— Да что вы плетете! — зло огрызнулся Цодер и вдруг, хлопнув в ладони, расхохотался. — Когда-то у меня была одна мечта, — неожиданно сказал он, поглощенный какою-то своей мыслью. — Я представлял себе, как Гитлера притаскивают в зал суда. Там я показываю ему пробирки с кровью, взятой у него, у француза, еврея, китайца и негра. И говорю ему: «Ну, ты, маляр паршивый, посмотри-ка на каждую из этих проб в микроскоп и скажи, есть ли между ними разница!» — Дикая радость исчезла с лица Цодера так же внезапно, как и появилась. — Но в Германии нет такого судебного зала, — простонал он. — И микроскопов нет ни одного!
— Но откуда же все это взялось? — мягко повторил Фриш. — Каждое поколение рождается чистым и невинным. Каким же образом взрослые превращаются в варваров?
— Кто знает! — пробормотал Цодер. — Пусть вам ответят те, кого это интересует. Меня же интересует только справедливое возмездие.
— Нет, — презрительно бросил Фриш, и его кроткие глаза загорелись гневом. — Вас вовсе не интересует справедливое возмездие. Вы — циник, а циники всегда трусливы. Вы отстранились от жизни и умыли руки. Вы думаете, виноваты все немцы, кроме вас? Нет, вы тоже виноваты. Так слушайте же: если Веглер симулирует бессознательное состояние, значит, у него есть на то свои причины. Да будет над ним милосердие господне, но и вы обязаны защитить его. А если он не симулирует, вы все равно обязаны защитить его. Я прошел длинный и горький путь, Цодер. Веглер — мой последний пророк. Теперь я узнал, что такое Человек, в чем его нравственность и каким может быть его будущее. И мне кажется, теперь, наконец, я снова познал бога. И, как человек нравственный, я готов пожертвовать жизнью, чтобы защитить Веглера от вашего цинизма и вашей трусости.
Некоторое время оба молчали, уставясь друг на друга. Потом Фриш смиренно произнес:
— Вы должны выслушать меня, Цодер. Умоляю вас. Осталось всего несколько минут. Дайте мне возможность повидаться с ним. Я знаю, слова мои были бахвальством. Веглер, в конце концов, на вашем попечении.
Цодер пожал плечами.
— Я ничего не могу обещать. Ваша совесть говорит одно, а моя — другое. У вас ваша пасторская мораль, у меня — мое отвращение.
— Хорошо. Но послушайте! Вы сказали, что немецкая армия состоит из таких людей, как Веглер. Неужели вы не понимаете, Веглер — тоже немец, но он стал саботажником. И я знаю почему. Я знаю, что у него в душе.
— Откуда вы знаете?
— Знаю, потому что он обратился ко мне за помощью.
— Когда?
— Вчера.
Цодер помолчал, недоверчиво глядя на Фриша.
— Вот как! — произнес он наконец.
— Вчера днем я спал у себя в бараке, — начал Фриш. — Веглер пришел и разбудил меня. Он сказал, что ему нужно поговорить со мной. Мы пошли в лес. Мне уже было известно, что его наградили крестом «За военные заслуги». Я ему не доверял. Я спросил, почему он не на работе, но он не смог объяснить мне. Потом он сказал нечто такое, что меня испугало. «Вчера поздно вечером я возвращался домой, пастор… — сказал он. — Я шел лесом. И видел вас. Правда, на расстоянии, но я вас узнал». Тут он замолчал. Как видно, заколебался. Он смотрел на меня так, будто старался заглянуть в мою душу. «А почему вы были не на работе, пастор?» — спросил он. Я сказал, что мне нездоровилось. Понимаете, под этим предлогом я и ушел вчера с завода. Мастер отпустил меня на полчаса. Марганец был у меня с собой, и времени хватало, чтобы написать лозунги.
Цодер кивнул.
— Тогда Веглер спросил: «Пастор, скажите правду, это вы писали на камнях?» А что я мог сказать? Веглера я не знал. Молчаливый человек, каких тут много. То, что о нем было известно, не внушало доверия: сын — эсэсовец, теперь вот — крест… Я стал отрицать. Я подумал, что меня, наверное, заподозрили и это просто неуклюжая ловушка. — Фриш помолчал; глаза его погрустнели. — А потом, когда меня вызвал комиссар гестапо, я понял, зачем приходил ко мне Веглер. Он одинокий, растерявшийся человек. Мы живем в джунглях, где никто не знает, что на уме и на сердце у других. Его привело ко мне отчаяние, душевная тоска, но он боялся меня, а я — его. И когда я повернулся к нему спиной, он стал действовать в одиночку, слушаясь своей совести.
— Откуда вы знаете? — подозрительно спросил Цодер.
— Знаю. Веглер собирался жениться на одной крестьянке. Она сказала комиссару, что Веглер чувствовал себя виноватым перед поляком, которого она недавно купила. Комиссар не понял, что это значит. Он спросил меня: «Почему человек может чувствовать себя виноватым?»
«Если он согрешил перед господом или перед ближним своим», — ответил я.
«Нелепость какая-то, — сказал комиссар. — Как мог Веглер чувствовать себя виноватым перед поляком, когда он его и в глаза-то не видел?»
— Но я все понял. А вы понимаете, Цодер? Веглер ощущал свою вину так же, как ощущаете вы. Он не мог вынести, что немцы покупают людей, как скот. Вот почему Веглер дал сигнал англичанам. Другого объяснения нет! Он хочет поражения Германии так же, как хочу этого я! Потому что только на развалинах этого сумасшедшего дома можно построить нечто новое. — Глаза пастора загорелись. — Но вы, Цодер, в моральном смысле гораздо ниже Веглера и ниже меня. Вы уклоняетесь от ответственности, вы умыли руки. И разуверившись в Германии, вы разуверились и в Человеке. Вы ничего вокруг себя не видите, вы живете только ненавистью. А это либо трусость, либо сумасшествие. Выбирайте сами!
— Что может породить, — сердито проворчал Цодер, — что может породить такой зачумленный народ, как наш? Один человек саботирует. Другой пишет на стенах умывалки. Разве это что-нибудь значит по сравнению с общим моральным разложением?
— Да! — страстно воскликнул Фриш. — Люди далеко не ангелы, это верно. Но если человека можно повести по пути зла, то можно направить и на путь добра. В своем историческом развитии Человек великолепно шагнул вперед, но, увы, иногда он делает шаг назад. Неужели вы этого не понимаете? Я говорю уже не о нашем немецком народе. Я говорю о Человеке. В концлагере я увидел, до какой степени унижения можно довести людей. Но зато я узнал, сколько в людях благородства. А если одни могут быть подлецами, а другие благородными, — значит, благородными могут быть все. Вы думаете, я считаю себя ни в чем не виноватым? Тысячу раз нет! Почему не восстал мой дух, когда убили первого еврея? — Фриш вдруг стукнул себя кулаком в грудь. — Я молчал, и вы тоже молчали, и молчал весь мир! Среди моей паствы не было евреев, и я никогда не считал их своими кровными братьями. А почему? Потому, что моя милая добрая мать внушила мне глупый, бессмысленный предрассудок, который когда-то переняла у своей матери… Потому что даже в моей богобоязненной семинарии существовал этот предрассудок. И только когда веревка захлестнулась вокруг моей собственной шеи, а на груди появилась бессмысленная надпись: «Я — еврейский прихвостень», — только тогда я понял, что сам накинул себе на шею эту петлю, что после моего молчания это было неотвратимо, как наступление ночи после дня.