Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ) - Смирнов Василий Александрович (электронные книги без регистрации .txt) 📗
А Кикиморы плакали, уткнувшись в бархатные ридикюли. Бабы скоро притихли, насупились пуще прежнего.
— До чего довели старух!
— Господа, чего с них взять!
— Известно: пока молоды были, работали на них — пота и держали. Собачек, слышь, заставляли прогуливать…
— А как жилы повытянули — и самих, как собак, вышвырнули!
— Что же думаете делать, Зинаида Миколаевна? — спросила Марья, обращаясь к бородатой старухе. — Под родительскую крышу? Да ведь и крыши?то, почесть, нет. В трубе галки давным — давно живут!.. Белых булок никто на стол не подаст.
— Ах, какие булки! Хлебца — с… картошечки… и сыты — с! — закудахтали снова Кикиморы, утираясь кружевными платочками.
— Варенька шить умеет. Мастерица — с!
— Ах, Зиночка, да ведь и ты презамечательные чулочки вяжешь!
— Нам бы лошадь — с… привезти со станции багаж… швейную машину — с.
— А! Багаж!.. Швейная машина! — посветлели бабы и успокоились. — Проживете, чего там! Огородишко есть, запущен. Весной картошки насадите… Можно козу завести.
Тетка Апраксея, услыхав о швейной машине, сразу переменилась, расторопно подхватила самовар и ласково позвала старух в избу пить чай.
Вечером Шурка видел, как вездесущий Ваня Дух привез со станции добро Кикимор. Воз был что надо — самый питерский, с сундуками, узлами и корзинами. А поверх всего, захлестнутый ужищем к швейной ножной машине, красовался на возу граммофон с большой сиреневой трубой.
Бабы опять сбежались глядеть и судачить. Но теперь они не смеялись и не жалели Кикимор, с раздражением следили, как тетка Апраксея и Ваня Дух, на пару, таскали добро в сени. Бабы со злостью переговаривались:
— Ишь барыни какие… с музыкой! Видать, чужая сторона не прибавила ума.
— Зима придет — запляшут в своей хибарке… без дров?то! Поколеют… как прусаки.
— Так им и надо. Пусть дохнут вместе со своим князем Куракиным!
Шурка не знал, что подумать про баб.
В школе ему все было понятно. И в книгах, которые он читал, понятно. А вот в жизни многое по — прежнему оказывалось непонятным.
Глухой дед Антип терпел, терпел долгие кулаки своей взбалмошной снохи — вдовы, кулаки доставали его на печи и на улице, по утрам и вечерам, заезжали в ухо (оттого он, может, и оглох) — терпение у деда лопнуло, он надумал делиться. Все ожидали крика, положенного в таком деле, а может, чего и побольше. Делиться — не жениться, трещали бабы, радости мало, без ссоры не обойтись. Это Фомичевым, праведникам, делиться легко, с молитвой, святоши, живут, как ангелы небесные, ни одной всенощной и заутрени в церкви не пропустят, не то что мы, грешные. Вот увидите, помолятся и разойдутся подобру, как бог велит. У Антипа так не выйдет, озлобила Минодора старика, забила, а ему и жить?то осталось без году неделя.
Все сочувствовали деду, осуждали сноху, уверяли, что припомнит ей Антип побои. Так и надо, рукам воли не давай.
И здорово ошиблись.
Этой драчунье, какой свет не видывал, дед без спора отдал землю, хлеб, лошадь, зимнюю избу, горшки и ухваты, все до последнего веника, себе оставил одну корову. Антип перебрался жить в летнюю горницу. Пеструху поставил у соседа Косоурова. Пожил неделю — другую, послушал, как ревут за стеной внучата, молока просят, взял да и отвел корову обратно на двор к снохе. Говорят, та повалилась ему в ноги и не хотела вставать, уж очень правильно дед внучат пожалел. Валялась в ногах, каялась, молила и плакала, кулаки свои кусала, пока дед, прослезившись, не уважил ее, дав согласье вернуться в дом.
А не прошло воскресенья, как по — старому загуляли Минодорины пудовые гири по загорбку Антипа, это Шурка сам видел.
Ему бы, дедке, сдачи дать, на худой конец — плюнуть и отобрать корову. Нет, дед больше не собирался делиться, не отнимал коровы, хотя имел на это полное право. Внучата, оказывается, ему были всего дороже. А ведь он их не больно жаловал до сих пор, внучат, драл чересседельником до синяков. Вот и пойми деда! Но все равно он молодец, каких Шурка не видывал. Если бы все так поступали, как дед Антип, наверное, больше было бы правды на свете. Конечно, напрасно дед отказывался от сдачи, стар, силенок нет, а надо бы ему отучить Минодору от скверной привычки воевать кулаками.
Совсем по — другому вышло с дележом у братьев Фомичевых, дядей Максима и Павла, которые жили тихо, словно их и не было в селе. Смирные, набожные, они не курили табак, матерно не бранились, на сходки не ходили, пели на клиросе почище Василия Апостола и разговаривали промежду себя ласково, поминая бога на каждом слове. Когда Шурка вертелся около Фомичевой избы, он только и слышал воркованье и молитвы:
— Господь с тобой, братец Павел, а поросенка ты вчера, кажись, окормил высевками. Как бы не подох, помилуй нас, Никола — угодник!
— И — и, братец Максим, никто как бог! Вот я кислым молочком его угощу… пронесет, и поправится… во имя отца и сына и святого духа!
Тетка Дарья и тетка Анисья, жены Фомичевых, ходили в черных, низко надвинутых платках, как монашки, называли друг дружку сестричками, с бабами чесали языки мало и поминутно крестились. Даже ребята Фомичевых росли какие?то особенные, никогда не царапались, редко выбегали из избы погулять, а когда, по праздникам, высовывались на улицу, то заводили игры, в какие никто в деревне не играл: молебны, водосвятие, крестный ход. Особенно нравилось Фомичевым мальцам и девчонкам играть в «похороны». Они так отжаривали — отпевали подвернувшуюся дохлую кошку, на разные голоса выводя «со святыми упокой», с воплями и подвыванием, что Шурка диву давался — ну чисто попы в церкви отпевают покойника.
Мужики и бабы с завистью говорили, что хозяйство у Фомичевых — полная чаша с краями, не расплеснется, не прольется капельки, такой заведен порядочек. Намолили, напостничали, накопили, праведники окаянные. Пятистенок — хоть сейчас делись: две избы, и в каждой печь с полатями. Сундук в чулане во всю стену, добра набито по самую крышку, давно бы расперло, треснул бы сундук, да обит накрепко железом. К тому же две коровы в хозяйстве, поросенок, кобыла, хоть и старая, а с жеребенком, овцы, кур полный двор. Есть что делить, всего хватит, ругаться не приходится.
Так толковал народ. И сызнова обманулся.
Возвращаясь как?то из школы, Шурка услыхал рев и вой за Гремцом, возле Фомичевой избы. По привычке он сунулся узнать, что случилось.
А случилось то, чего никто не ожидал. Дядя Максим, бледный, босой, в ситцевой неподпоясанной рубахе с разодранным воротом, стоял у двора с большущим колом в руке. Широкой спиной он загораживал распахнутую настежь калитку. На голой волосатой груди от рева качался маятником медный крест на грязном толстом гайтане. Из?под навеса была вытащена телега, подле нее валялись на земле опрокинутое ведерко с дегтем, хомут с оборванной шлеей. Дядя Павел, долговязый, одетый по — дорожному, в стеганом пиджаке я новых опойковых сапогах, с обротью и кнутом наскакивал на брата, требовал, чтобы тот посторонился от греха, дал пройти во двор за кобылой. На крыльце голосили, перекоряясь и размашисто крестясь, Анисья н Дарья, простоволосые, в подоткнутых юбках. Перепуганные Фомичевы ребята прятались двумя выводками, каждый за свою мать, высовывались из?за юбок и скулили. Сбегался народ и молча дивился, толпясь у соседних изб.
— Суда захотел, паскуда, братец Павел? Поезжай на своих двоих, хоть к земскому начальнику. Не боюсь! — потрясал колом и взъерошенными, подстриженными в кружок волосами дядя Максим, злобно плюясь. Слюна висела у него на бороде пеной.
Он задыхался, у него пропал гулкий, колокольный бас, каким он гудел в церкви, на клиросе, прославляя всевышнего. Дядя Максим рычал и лаял, охраняя калитку во двор, как собака на цепи.
— С кем судиться?то будешь, подлец? — хрипло ревел он. — С господом богом будешь судиться!.. Грабь родного, старшого, раздевай догола… Бог — от ви — идит! Он те разразит на месте, а я подсоблю.
— Врешь, братец Максим, врешь, иуда! — визгливо отвечал дядя Павел, бегая на длинных ногах без толку вокруг телеги, и наскакивал на брата, замахиваясь кнутом и обротью. Нынче и дядя Павел потерял тонкий, сладкий голосок, он выл волком: — Прочь с дороги, сволота!.. Про — одал совесть?то? Еще тятенька, царство ему небесное, мне отказал кобылу. Ай забыл?.. Я те напомню кнутовищем. Ты у меня, христопродавец, очухаешься!