Том 3. Педагогическая поэма - Макаренко Антон Семенович (книги онлайн полные версии TXT) 📗
Чарский до поры до времени мало интересовался педагогической работой в колонии и не сходился ни с кем из колонистов, никого из них не зная в лицо. Я полагал, что как-нибудь поживет этот гость в колонии и уедет, и решил не тратить на него ничего из своих запасов. Все-таки для меня было непривычно видеть эту бездельную крикливую фигуру с вечно мокрыми красными губами в рабочей обстановке колонии, и совершенно уже казалось не по моим силам, когда поздно вечером он вваливался в кабинет, от него пахло водкой и потом, а я должен был прерывать работу и выслушивать его разглагольствования о великом будущем человечества, которое должно будто бы наступить благодаря развитию поэтического отношения к жизни. Спасибо Журбину: присмотревшись к Чарскому, он стал нарочно приходить в кабинет, чтобы его послушать. Журбин любил монстров и умел возиться с ними.
Заметили в колонии, что Чарский все чаще и чаще стал бывать у Лидочки в комнате. Лидочка повеселела и с непривычной для меня смелостью стала высказывать некоторые обобщения, имеющие прямое отношение к колонии.
— У нас разве самоуправление? Это не самоуправление, раз оно организовано сверху. У нас нет никакой самоорганизации, и это вовсе не советское воспитание, а авторитарное. У нас все держится на авторитете Антона Семеновича. А в советском воспитании должна быть самоорганизация.
Я не хотел вступать в спор с Лидочкой. В жизни ее что-то происходило, пусть пробует жизнь до конца.
Колонисты к Чарскому относились с негодованием и говорили:
— Зачем дачники в колонии живут?
Вторым событием был приезд…
(3)…Угрожая совету командиров разными казнями: — Разумных понаседало там в совете. Я их по очереди могу поучить, как относиться к человеку. Если я прошу, так я колонист или нет? Почему одному можно, а другому нельзя? А кто давал право Антону разводить таких командиров? Кудлатый лижется к начальству, а что — ему не придется? И ему придется говорить со мною глаз на глаз.
Он швырялся и размахивал финкой, пользуясь тем, что все старшие были на работе, он же командир отряда коровников имел время неучтенное.
— Все равно один раз пропадать. Або зарежу кого, або сам зарежусь.
Пацаны меня позвали к нему. Он лежал в кровати в ботинках и сказал мне, не подымая головы:
— Пошли вы… с вашими командирами!..И завтра выпью! И все!..
Я подумал, что при Карабанове и Задорове Опришко себе не позволил бы такой свободы. Я решил не предпринимать ничего, пока он не протрезвится. Но в спальню вошли Братченко и Волохов, и я уступил им руль. Антон по обыкновению держал в руке кнут, и этим кнутом осторожно коснулся плечами Опришко. Опришко поднял голову, и я увидел, как беспокойство вдруг овладело им, на наших глазах выдавливая из него опьянение. Антон сказал тихо:
— Я с тобой с пьяным говорить не буду. А завтра поговорим.
Опришко закрыл глаза и дышать перестал.
— А только хоть ты и пьяный, а сообрази: будешь еще тут разоряться, мы тебя в проруби отрезвим. В той самой, где Зиновий Иванович купается.
Антон и Волохов вышли и кивнули мне — уходить. Я вышел с ними. Антон сказал:
— Счастье его, что вы там были… А завтра ему все равно конец…
На другой день…
(4) Обгоняя календарь, и Чарский еще на сырой земле парка проснулся однажды с деревенской Венерой, такой же пьяненькой, как и он, после очередного банкета в примитивном гончаровском притоне. Собравшийся в первый раз в поле сводный отряд, обнаружив эту гримасу любви и поэзии, решил не утруждать себя излишним анализом и представил Чарского и Верену в мой кабинет, нисколько не заботясь о сбережении педагогического авторитета воспитателя.
Верену я отпустил, а Чарскому сказал коротко:
— Я думаю, что вашу организаторскую деятельность в колонии можно считать законченной…
(5) Лидочка несколько дней не выходила из комнаты, но в середине апреля приехали на весенний перерыв рабфаковцы, и наши неприятности немного притупились. Встречать гостей вышла и Лидочка, до конца оплакавшая свою молодость, в которой оказался такой большой процент брака. У нее под бровями легла маленькая злая складка, но она доверчиво-родственно улыбнулась мне и сказала:
— Простите все мои слова, Антон Семенович. Теперь я уж совсем ваша — колонийская. Что хотите, то со мной и делайте.
— Чего это вы так, Лидочка. Глупости какие, у вас вся жизнь впереди.
— Не хочу я больше жизни, довольно. А колонию я люблю. Милая колония.
Лидочка на секундочку прижалась к моему плечу и украдкой вытерла последнюю слезу.
Колонисты встретили Лидочку весело и бережно и старались ее развеселить, рассказывая разные смешные вещи. Лидочка смеялась просто и открыто, как будто у нее не было испорчено никакой молодости. А потом захватили ее в свои объятия рабфаковцы.
(6) Евгеньев пришел в колонию давно и начал с заявления, что без кокаина он жить не может, что если давать ему кокаин, то, может быть, постепенно он от кокаина отвыкнет. Мы удивленно выслушали его и решили посмотреть, что получится, если все-таки кокаина ему не давать. С ним начались припадки, сначала редкие в спальне, потом все чаще и чаще; бывало и так, что сводному отряду приходилось прекращать работу и возиться с Евгеньевым. Я посылал его к докторам в город, но доктора отказывались его лечить, рекомендуя обратиться к специалистам в Харьков. Неожиданно Евгеньева вылечил сводный отряд под командой Лаптя, давно утверждавшего, что болезнь у Евгеньева не опасная. Во время одного из припадков Евгеньева раскачали и бросили в Коломак, а потом собрались к берегу посмотреть, вылезет Евгеньев из Коломака или не вылезет. Евгеньев, очутившись в реке, немедленно вынырнул и поплыл к берегу. Лапоть встретил его и спросил кротко:
— Помогло?
Евгеньев, улыбаясь, сказал еще более кротко:
— Помогло. Давно нужно было так сделать… Эти сволочи, доктора, ничего не понимают…
Действительно, больше припадков у Евгеньева не было, и он сам нам потом рассказывал, что научился припадкам в одном реформаториуме.
Перепелятченко был труднее. Это был очень дохлый, вялый, изможденный человек. Все у него валилось из рук, и он сам валился на первую попавшуюся скамью или травку. Таких колонисты обычно не выносили, и мне часто приходилось спасать Перепелятченко от издевательства, на которые он отвечал только слезливыми жалобами да стонами. В течение двух лет жил этот организм в колонии и надоел всем, как надоедает мозоль в походе, я уморился защищать его от насилий, произносить речи, добиваясь сознательного отношения к слабому человеку, но однажды и я рассердился. Пришел ко мне Перепелятченко и пожаловался, что Маруся Левченко ударила его по щеке. Я посмотрел на Перепелятченко с негодованием, но позвал Марусю и спросил:
— За что?
— Да что же, он ухаживать еще лезет — щипается.
— Правильно она тебя треснула, — сказал я Перепелятченко.
Перепелятченко посмотрел на меня жалобно и застонал:
— Так что ж? Значит, меня будут все бить? Меня и убить могут?
— Чем такому расти, как ты, жалкому, так лучше пусть тебя убьют. Я тебя больше защищать не буду.
Перепелятченко улыбнулся недоверчиво:
— Вы должны меня защищать.
— А вот я не буду. Защищайся сам.
— Я буду защищаться, так мне еще больше будет попадать.
— Пускай попадает, а ты защищайся…
К моему удивлению, Перепелятченко принял мой совет всерьез и в ближайшие дни вступил в драку с каким-то задирчивым соседом в столовой. Их обоих привел ко мне дежурный командир. Оба размазывали кровь на лицах, желая демонстрировать как можно более кровавое зрелище. Я обоих прогнал без всякого разбирательства. Перепелятченко после этого настолько вошел во вкус драчливых переживаний, что уже приходилось защищать других от его агрессии. Хлопцы обратили внимание на это явление и говорили Перепелятченко:
— Смотри, ты даже потолстел, как будто, Перепелятченко.