Несбывшаяся весна - Арсеньева Елена (книги без регистрации txt) 📗
Надя, не дослушав, кинулась в лес. Нюрка села на комель листвянки и завыла уже в голос. Конвоир, с любопытством наблюдавший сцену, сразу почуял недоброе и помчался за Надей. Так, вместе, они и нашли мертвую Клавку, лежащую в окровавленном снегу.
Истоптанный снег, следы, ведущие прямехонько к тому месту, где работала мужская бригада, потерянный вид Сашки-парикмахера, а главное – его влажный, испачканный кровавыми полосами ватник – все это не оставляло сомнений в личности убийцы.
Надя завопила и кинулась на Сашку с кулаками, однако тут вперед вышел бригадир мужской бригады и буркнул что-то, конвойному непонятное и на нормальный человеческий язык непереводимое. Надю, впрочем, его слова отрезвили. Она опустила кулаки и, всхлипывая и матерясь, побрела в свою бригаду, предоставив конвоиру возиться с убийцей самому. Сашка, впрочем, не сопротивлялся и покорно позволил отвести себя в лагерь, посадить под замок в карцере, но не говорил ни слова.
Вообще все уголовные как в рот воды набрали, и сколько ни мурыжили их расспросами, а потом и допросами, никто не кололся.
Однако какой-то слух все же по лагерю пополз, и слух этот был страшен.
Когда весть об убийстве Кармен дошла до Александры, она отпросилась у доктора Никольского и побежала в столовую, где угрюмо стучала ложками по дну мисок женская бригада. Аксакова уже поела в санчасти (пусть той же неудобоваримой гороховой каши, но совсем в другой обстановке!) и просто подсела с краешку за стол рядом с Катей.
– Слышала уже? – пробормотала Катя, с отвращением глотая пересоленную кашу. – Вот так-то.
– Почему? За что? – всхлипнула Александра.
– Ну, говорят, приревновал, – буркнула Катя. – А еще говорят…
– Что?
Катя опасливо оглянулась и мотнула головой: к ним подходила Булька.
Булька была уркой из нового этапа. Марафетчица, марвихерша [15]. Вся как выточенная, темно-рыжая, с небольшими, но хорошенькими глазками, она была бы просто загляденье, когда б не портили ее тяжелые, по-бульдожьи обвисшие щеки. Потому и прозвали ее Булькой. Впрочем, эти щеки не помешали Наде-Кобел немедленно в Бульку влюбиться, как только та оказалась в бараке. Булька оказалась, как выражались поднаторевшие в таких отношениях урки, «обоюдной», поэтому и Наде ответила взаимностью, и в то же время продолжала хороводиться со своим кавалером, который пришел с тем же этапом и относился к «бабским шашням» снисходительно.
Вообще в то время по тюрьмам и лагерям сплошь и рядом пели частушку:
А что такого? Дело житейское!
Булька из влюбленной Нади веревки вила. Тишина в бараке нужна была Бульке лишь тогда, когда она хотела спать. Однако в нее словно мотор был вставлен: она могла спать всего два часа в сутки, а остальное время оставаться бодрой, оживленной и злой. Ее злило и раздражало все, что было для нее непостижимо, а пуще всего – чье-то спокойствие, уединение или раздумье. Все должно было делаться «толпой». Толпой ржать, толпой жрать. Ржать и жрать – это были любимые Булькины слова. Чтобы лишний раз поржать, она готова была на любые пакости.
С одним из этапов в Пезмогском лагпункте появилось несколько совсем стареньких священников и монашек, которым в мужском и женском бараках отвели свои «концы», чтоб могли держаться вместе. Старосты не перечили. В канун больших праздников священники и монашки пели тропари и кафизмы, женщины по вечерам вязали кружева, а днем сидели в подземных овощехранилищах, перебирая вечно сгнивающую до времени картошку. Мельников, человек вовсе даже не вредный, внимания на них не обращал никакого, песнопений будто и не слышал. С его легкой руки «служителей культа» никто не трогал и не задевал. «Святых» даже жалели, как убогих. Только Бульку словно бы ядовитый червь подгрызал.
В монашеском конце женского барака на самых крайних нарах жила болезненная Марфуша. У нее подозревали туберкулез и на работы ее не гоняли. Марфушин уголок барака был украшен бумажными цветами, вязаными салфеточками и прочими принадлежностями мещанского уюта, столь милого всякому женскому сердцу. Возле Марфуши иногда приходили «посидеть», как приходили «полежать» в санчасть. Булька Марфушу ненавидела и донимала ее тем, что украдкой рвала бумажные цветы и салфеточки в клочки. Марфуша, накрепко усвоившая, что бог терпел и нам велел, вздыхала, крестилась, бормотала: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас!» – и с необыкновенным прилежанием и скоростью возобновляла убранство своей «келейки», как она называла нары.
Булька дожидалась, пока Марфуша успокаивалась и обживалась, – и проделывала свои пакости заново. Все это устраивалось лишь для того, чтобы увидеть Марфушу смиренно стоящей среди обломков и обрывков своего мира и от души (вернее, от пуза, поскольку вряд ли Булька была наделена душой) поржать. Но настоящий приступ «ржачки» обуял Бульку, когда Марфуша как-то раз обнаружила под горкой своих изодранных сокровищ немалую кучу дерьма. Не изменив смиренного выражения лица и не подняв потупленных глаз, она все убрала, отмыла пол, но больше рукоделья своего не возобновляла. Легла и лежала, отвернувшись к стене и поджав колени. На другой день начала раздавать вещи и своим сестрам по вере, и другим женщинам. В основном политическим. К уголовницам не подходила, правда, Клавке что-то все-таки дала, как самой безвредной. Раздавала Марфуша все подряд, все нужное – носки, платки носовые, белье, мыло, зубную щетку и коробочку с порошком… Самовязаную кофту, очень теплую, подарила вечно зябнущей Кате Спасской, малый припас сахару и баночку с медом – Александре.
– Что ты, с ума сошла, Марфуша? – спрашивали ее, зная, как ужасно остаться в лагере без самого необходимого. Она только улыбалась невесело. А на другой день утром не поднялась по побудке. Умерла!
– Эта сучка ее в гроб загнала, – шептались женщины, однако никто не осмелился и слова сказать Бульке, которая вволю «поржала», слушая, как монашенки бормочут каноны над мертвой Марфушей. Надя ходила кругами, будто цепная собака, готовая всякому горло порвать за малое недоброе слово о Бульке. И тут-то стало понятно, что отныне хрупкое равновесие, установившееся еще в 41-м между урками и «литерными» и старательно поддерживаемое обеими сторонами, вовсе рухнуло.
Последний этап – это ведь была не только Булька. Это был и Мурзик. Александре казалось, что все еще пуще пошло наперекосяк даже в и без того перекошенном мире именно после прибытия Мурзика!
На самом деле Булька и Мурзик были только малой малостью. Теперь в Пезмог прибывали преступники уже нового, военного времени, окончательно утратившие страх перед государственной властью. Причем ярость урок обращалась не только против властей или «литерников», но и против самих себя. Агрессивность так и перла из них, словно пена из перестоявшейся, перепревшей браги.
Недели не проходило, чтобы в санчасть не приносили «резаных». Уголовники резали друг друга и даже себя. Просто так – в виде протеста против какого-нибудь действия начальства. Ранения были в большинстве случаев поверхностными, но очень кровавыми. Обыкновенно лезвием бритвы рассекалась брюшная стенка слева.
«Самореза» несли товарищи на носилках, сзади шел комендант, и пострадавший при каждом движении кричал: «Ах, мама родная!» Раскинутые руки бессильно свисали по сторонам носилок, и можно было видеть татуировки. Самой популярной среди них было сердце, пронзенное стрелами, похожими на дренажные трубки. Вокруг сердца шла надпись: «Не трожь его!» Ну и непременная надпись: «Кто не был, тот будет, а кто был, не забудет!»
«Самореза» уносили за пределы зоны, следом выходили доктор Никольский и операционная сестра Зинаида Викторовна (тоже ленинградская, недавно прибывшая). Остальные расходились, ругаясь или сочувствуя. Здесь даже не снисходили до обыкновенной пошлой лагерной мастырки: гвозди там глотать или утром, не чистя зубы, поковырять в них иголкой, а потом, надув щеку, проколоть ее: к вечеру с распухшей щекой, температурой и подозрением на свинку можно угодить в санчасть. Или можно замастырить гонорею, сунув в канал члена кусочек хозяйственного мыла…
15
На арго – наркоманка, воровка-карманница.