Донские рассказы (сборник) - Шолохов Михаил Александрович (лучшие бесплатные книги txt, fb2) 📗
И ушел! Через сутки сгребся и пошел. Догнал свой эшелон под Ростовом.
Приезжаю в Ростов. Бросил я эшелон, иду прямо к председателю.
«Здрасте, – говорю. – Мы, говорю, заместитель Донпродкома».
Председатель очки снял и трет их и трет. Под конец спрашивает:
«Вы, товарищ, не больной?» – «Нет, – говорю, – поправился». – «Откуда вы?» – «С вокзалу!»
«Какой же Донпродком? – спрашивает он и от сердитости начинает синеть, как слива. – Вы что, мол, смеетесь?» – «Какой смех, – говорю, – мы из Курска приехали – вот печати Донпродкома. – Вынаю из кармана и бряк их на стол. – А книги с ребятами на вокзале».
«Подите, – говорит, – на Московскую и поглядите на настоящий Донпродком. Он уже полтора месяца существует. А вас я в упор не вижу».
Пот с меня так и потек за рубаху. С вокзала идем с ребятами на Московскую.
«Это здание Донпродкома?» – «Это».
Родная наша матушка! Стоит обыкновенное здание в пять этажов, а народу в нем, как семечек! Барышни благородные на машинках строчат. Щетами тарахтят. Волосья на нас стали дыбом. Идем в дом к продкомиссару: так и так, мол, не по праву вы тут сидите.
А он тихим голосом отвечает и улыбается: «Вы бы полгода ехали, а вас бы тут ждали. Езжайте, – говорит, – в Сальский округ агентом».
Приятно. Я тут, конешно, обиделся, подперся в бока и говорю ему: «Бумажки чернилом подписывать, это необразованный сумеет. Ишь ты – бухгалтера у них, барышни благородные с ногтями. Нет, ты попробовал бы по закромам полазить, чтобы пыль тебе во все дырки понабилась».
И уехали. Чего с бестолковым человеком делать? Он не понимает, а я иду и серьезно думаю:
«Пропало в области дело! Какой из него донпродкомиссар. Голос тихий, и сам с виду ученый. Ну, а с тихим голосом и пуда не возьмешь. Я, бывало, как гаркну, эх, да что толковать! У нас ни счетчиков, ни барышнев, какие с ногтями, не было, а дело делали!»
1923–1925
Обида
По степи, приминая низкорослый, нерадостный хлеб, плыл с востока горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы, по шляхам поземкой текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем земляная кора, и трещины, обугленные и глубокие, как на губах умирающего от жажды человека, кровоточили глубинными солеными запахами земли.
Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.
В хуторе Дубровинском жили люди до но́ви. Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба, на иглистое солнце, похожее на усатый колос пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.
Надежда выгорела вместе с хлебом.
В августе начали обдирать кору с караичей и дубов, мололи и ели, примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.
Перед Покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[6].
Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы…
Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья – восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в Гражданскую войну, а работников – сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался – продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.
И вот тут-то вскоре после Покрова объявил председатель хуторского Совета:
– Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага – и на станцию. Кто не пахал – паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.
– Обман. Не дадут… – сопели казаки.
– Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.
– С нас тянут, а давать… – томился в тоске и радости Степан.
И верил и не верил.
Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.
– Что же, Семенов дадут?.. – надоедал Степан председателю.
Тот озлобленно махал рукой:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})– Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.
– И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть – обнадежили… Кинули, как собаке мосол. – И люто тряс мослоковатыми кулаками: – Пропади они, ссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня…
– Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!
– Эх! – махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.
– Скотину убери. Лег, сурчина! – липла жена.
– Варька намечет.
– Ей на баз не в чем выйтить.
– Нехай мои валенки обувает.
Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой – мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки, – и звонко стукал его по лбу ложкой.
– Не вы-лав-ли-вай!..
В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.
Скот обесценел. За корову давали пять-восемь пудов жита с озадками. На Святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:
– Получена бумага. – Помял пальцами горло, кончил: – Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают… – и осекся от волнения.
До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали вперед, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой – молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать-сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям[7].
Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.
Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.
К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:
– Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?
– Здеся, – по-служивски гаркнул председатель.
– Ордер при вас?
– Так точно, при нас.
Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:
– Ше, ше, чертяка… Тпру… тпру, го-о-оф… Стой!..
– Посторонись, станишник, – попросил Степан.
– Небось объедешь.
– Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!
– Сани оттяни! – крикнул Афонька. – Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте… Эй, дядюля!..
Атаманец[8] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.
– Подъезжай… Подъезжа-а-ай!.. – орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.
Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.