Ритуальные услуги - Казаринов Василий Викторович (читать хорошую книгу .TXT) 📗
Он тихо прикрыл дверь, и я тут же занялся делом, штатив с камерой установил ближе к двери, с тем расчетом, чтобы аппаратура растворялась в сумрачных глубинах каземата и была незаметна при взгляде извне, заглянул в видоискатель, настроил трансфакатор, увидел прямо перед глазами круглую, обтянутую кожей пупочку и лишь спустя некоторое время догадался, что в поле притяжения телевика оказался одни из элементов обшивки кожаного дивана, стоявшего по левую руку от входа в кабинет Астахова. Я повел камеру вправо. Показалась рука, запястье которой было окольцовано золотым браслетом часов, внешне скромных, но, видимо, очень дорогих. Тускло блеснул перламутр запонки. Рука двинулась наверх, исчезая из поля зрения. Направив объектив ей вдогонку, я увидел, как палец поглаживает уголок тонкого рта, форма которого была мне знакома: стало быть, хозяин кабинета был на месте. Увеличение такого масштаба мне было ни к чему, поэтому я подстроил трансфакатор с тем расчетом, чтобы расширить пространство кадра, захватывая весь диван целиком.
Астахов сидел, закинув ногу на ногу, потом глянул на часы и, повернув лицо в сторону двери, что-то произнес. Вошел Сухой, прошелся по кабинету, заложив руки за спину, уселся справа от Астахова и начал произносить какую-то пространную реплику. Я включил камеру и с этого момента уже не отрывал глаза от видоискателя, стараясь ловить в объектив движения их немых губ, жесты, оттенки мимических рисунков, проступающие в их лицах, — палитра этих рисунков была не слишком разнообразной, за исключением одного момента. В ответ на какой-то вопрос собеседника Астахов некоторое время скорбно молчал, опустив глаза и поглаживая уголки рта, как будто собираясь с духом, потом с тяжелым вздохом что-то произнес, а Сухой покачнулся, словно реплика Астахова пробила его грудь навылет, откинулся ни спинку дивана, потеряв дыхание, лицо его побелело, сделавшись совершенно неподвижным и мертвым, и мне показалось, что чья-то прозрачная невидимая ладонь проводит по его лицу, опуская веки.
Он пребывал в призрачном загробном мире никак не меньше полутора-двух минут, потом дрогнули сухие веки, приподнялись, открывая глаза, в которых прежнее — слегка насмешливое, утепленное иронией — выражение сменилось каким-то совершенно новым, антарктически прохладным, как будто зеницы его только что окунулись в полынью и, выплыв на поверхность, подернулись слюдой тонкого ледка. Он поднялся с дивана, подошел к окну и пошевелил все еще мертвыми губами.
Астахов кивнул.
Сухой опять слабо двинул губами, сложив их в формы только что изреченной фразы, поднял взгляд, некоторое время молчал и, глядя, как мне померещилось, мне прямо в глаза, отчетливо и жестко артикулируя, произнес что-то такое, отчего у меня очень внятно и мучительно заныло в плече.
Потом он вернулся на место, уселся рядом с Астаховым. Они продолжили разговор и вели его еще в течение минут десяти, наконец Сухой зябко повел плечами, перекрестил кабинет медленным взглядом, поднялся, сухо кивнул хозяину офиса и удалился, а тот, сокрушенно покачав головой, произнес короткую фразу, смысл которой мне слишком хорошо был знаком, потому что она частенько вспухала на губах Люки — в том случае, когда ей приходило на ум сделать мне дружеский комплимент:
— Сукин сын!
Я выключил камеру, снял ее с штатива, покинул каземат, спустился на первый этаж, где блуждали сладковатые запахи свежеструганого дерева, — потому, должно быть, что дверь мастерской была приоткрыта. Анатолий возился у столярного верстака, глянул на меня через плечо и кивнул.
— Спасибо, ты меня очень выручил.
Он ничего не ответил, загнал деревянную планку в столярные тиски и взялся за рубанок. Я присел на табуретку, выглянул через узкое окно во двор и на мгновение потерял дыхание, потому что через ворота в этот момент медленно проплывал тяжелый бронированный «линкольн».
Тем вечером у прудов, над которыми распускались небесные цветы фейерверков, на аллее было уже темно, но я узнал автомобиль, это был тот самый «линкольн», что притормозил тогда на аллее неподалеку от моей лавочки и черной субмариной темнел на приколе до тех пор, пока последний цветок не увял в черном небе. Плавно открылись передние дверки, на камень церковного двора ступили два подтянутых молодых человека в черных костюмах, осмотрелись, прошлись туда-сюда, перебросились быстрыми взглядами и кивнули друг другу. Один из них открыл заднюю правую дверь, обитатель сумрачного салона медленно выбрался из машины, поднял голову, истово, с чувством, перекрестился и направился в обществе молодых людей к парадным воротам храма.
Мой взгляд упал на простой карандаш, лежавший на краю верстака. Я повертел головой, выискивая клочок бумаги, ничего похожего не нашел, поэтому взял с подоконника книгу в плотной коричневой полиэтиленовой обложке — ту самую, наверное, что Анатолий читал, когда мы виделись с ним здесь в последний раз, определенно ту, потому что из торца ее торчала высохшая травинка, заложенная в том месте, где он оборвал чтение.
— У меня скверная память на цифры… — Я вопросительно глянул на Анатолия, и тот пожал плечами.
Расценив жест как знак согласия, я пустил страницы веером, записал на первой попавшейся номер машины, сунул книжку в карман куртки, — бог его знает, зачем я это сделал, скорее всего, просто машинально.
Блаженная троица тем временем приблизилась к парадному входу в храм. Подняв глаза к венчавшему вход образу, они перекрестились и вошли.
— Чудны дела твои, Господи, — сказал я, заметив, что Анатолий, поглаживая мелкозернистой шкуркой деревянную планку, глядит туда же, куда и я. — Знаешь, кто этот добрый самаритянин?
— А зачем мне знать?. — тихо сказал он. — Мы все равны перед Господом.
— Как же, как же… — саркастически отозвался я. — Этого доброго христианина зовут Сергей Ефимович Сухой. И он самая отъявленная сволочь, какую мне приходилось встречать.
— Не сквернословь вблизи храма, — тихо обронил Анатолий.
— Да полно тебе! — устало отмахнулся я. — Я просто называю вещи своими именами. Это ведь не я, а вы так склонны к эвфемизмам. Это ведь вы кропили святой водой офисы «Тибета», «МММ», «Чары» и прочих пиратских контор, пустивших миллионы людей по миру. Это вы пускали по престольным праздникам под своды Елоховки целые своры клинических безбожников в строгих костюмах во главе с их вечно пьяным кремлевским воеводой. Это ваши золотые кресты висят на бычьих шеях братков, которые, прежде чем кого-то замочить на стрелке, заглядывают в церковки, дабы истово помолиться. Это с вашего молчаливого благословения происходит что-то такое, отчего старики рыщут по помойкам, собирая пустые бутылки, потому что иначе они подохнут с голоду.
В мастерской было совсем тихо, и только шершавый голос шкурки, ласкающей дерево, нарушал покой молчания, вставшего стеной между нами.
— Вот потому-то я и не хожу в ваш храм, — тихо закончил я.
— Вы язычник, Павел, закоренелый, — прошептал, не отрываясь от работы, Анатолий. — Я уже говорил; вам.
— Наверное… И ничего в этом нет дурного.
— Да? — Он поднял на меня расплывчатый взгляд.
— Да. Потому что богословие, если разобраться, это не более чем природоведение. Или наоборот, это уж как тебе будет угодно. Оттого-то я и привык молиться в своем храме.
— И где он? — спросил Анатолий, опять берясь за рубанок.
С минуту я молчал, не зная, что ответить, потом пожал плечами:
— Харон живет у реки.
Наитием живого растения она, конечно, уловила, что именно за оттенки и запахи осадила прошлая ночь на поверхности моей кожи, должно быть еще хранящей тонкий налет любовного пота, а возможно, и расплывчатый, неотчетливый оттиск Люкиной губной помады, и потому напряглась в тот момент, когда я в прихожей поцеловал ее в теплый висок, но на удивление быстро оттаяла, все прощая, и повела за руку на кухню, к столу, на котором сально поблескивали растопившимся маслом рыжеющие — в аппетитных пятнах поджарок— тосты, и подивился про себя тому, как ей удается угадывать час моего прихода домой, чтобы поспеть с готовкой.