Земля лунной травы - Ширяева Галина Даниловна (версия книг TXT) 📗
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Если за зиму Наташа отвыкала от таганка и рукомойника, то за лето она обычно отвыкала от города и, когда наведывалась туда во время каникул, каждый раз воспринимала его по-новому и по-разному. То он был неприветливым и пыльным, с жарким ветром, несущим по асфальту тяжелую пыль. То встречал Наташу спокойный и чистый от политых улиц, еще не расшумевшийся и не уставший и вдруг сразу такой родной. Так бывало, когда она приезжала утром.
Сегодня же он показался ей раздраженным, крикливым и недовольным чем-то. На Привокзальной площади стояла длинная очередь на такси, троллейбуса почему-то долго не было, и теперь у первого подошедшего была давка. Возле рыбного магазина продавали живых раков, за ними стояла тоже длинная очередь, они еще шевелились, и хоть бы кто-нибудь их пожалел! В довершение всего Наташа, спохватившись, обнаружила, что на ней те самые прошлогодние полуботинки из чулана, надетые ею специально для грязных и мокрых совхозных дорог. На полуботинки налипли комья глины, в городе же было сухо, и на чистом асфальте полуботинки эти выглядели диковато.
К своему дому она пошла малолюдными переулками, смущенно отводя глаза, когда попадались на пути прохожие, и чувствуя себя ужасно неловкой и даже глупой. Странно это было — чувствовать себя глупой из-за полуботинок. Еще более странным было то, что проклятые эти полуботинки, на которые почти все обращали внимание, вытеснили куда-то из Наташиной головы все самые главные мысли и даже (что было уж совсем невероятным) Алю вытеснили, не говоря уж о Райкиных сережках. Из-за чего, собственно говоря, обиделась-то? Из-за чего приходится вот теперь топать по городу в грязных полуботинках? Ну, подарили Райке сережки, и пусть носит на здоровье! Маленькая она еще, малявка, и пусть себе радуется… Как назло, часть дороги к дому приходилась на центральные улицы, и Наташа, минуя этот кусок дороги и чувствуя полуботинками взгляды прохожих, на редкость враждебно и неприязненно настроилась и против прохожих, и против самого города. «А у нас вот так все ходят! И ничего! — говорила она все более наглеющим взглядом тем прохожим, что удивленно поглядывали на ее полуботинки. — Все ходят. И ничего. Попробуйте-ка пол-лета по грязи вокруг огурцов проползать!»
Домой она шла, не очень-то уверенная в том, что попадет в квартиру. Ключа у нее с собой не было, отец мог сегодня работать во вторую смену, а мать еще вчера должна была вернуться в свое поле — то самое поле, с которым было связано: одно из волшебных и таинственных слов-закликаний из глубины Наташиного детства. Поле это всегда представлялось Наташе длинным рядом красивых холмов, похожих на холмы с барбарисом, и в поле этом не росли ни пшеница, ни овес, ни картофель. Холмы перемежались с глубокими и тоже очень живописными оврагами (все это у матери называлось прозаично «положительный и отрицательный рельеф местности»). Ну, а где-то там, за холмами и за оврагами, у самого горизонта, на краю этого необыкновенного поля, непременно вдали от людского жилья, возвышались высокие, странные и таинственные курганы, где хранилось не скифское золото, не гробницы вождей и не клады. Хранились в них, в безлюдной вековой тишине, вековые реперы. Мать называла их по-простому, по-рабочему — репера. Ведь для нее это слово было самым обычным, таким же, как другие ее рабочие слова — буссоль, нивелир, абрис… Но Наташа думала о них только так, красиво, по-волшебному — вековые реперы.
Дверь в квартиру была открыта. Отец был дома, только спустился, наверно, зачем-то в подвал или вышел к соседям.
Наташа в прихожей скинула с ног грязные полуботинки, и сразу же главные мысли к ней вернулись. Одна даже совсем новая, совсем неожиданная, бунтарская пришла: а вот не возвращаться в совхоз! Вот остаться здесь, в городе, до самого первого сентября! Пускай они там сами со своими теплицами и старыми сережками из старого сундука разбираются!
А Ишутина, между прочим, она все равно любит! Вот только доломался бы до конца его «Москвич». Тогда он, может быть, и в самом деле сел бы на лошадь…
Домашние тапки были теплыми, уютными. Она прошла в них из прихожей в комнату, к окну, распахнула створки настежь и, перевесившись через подоконник, выглянула во двор. Это был ее родной, ее единственный в мире двор с не покрашенной скамейкой под деревом, с детской песочницей и с бельевой веревкой на столбах под навесом. После картофельного поля двор казался совсем маленьким, очень темным и очень жалким, но Наташа все равно по нему соскучилась… Во дворе было пусто и тихо. Небось все разъехались на каникулы и еще не вернулись, а те, кто не уехал, отправились на пляж, хоть и день сегодня был не солнечный.
Соседний дом за окном напротив, тот самый, который Наташа несколько дней назад, проснувшись, приняла за ободранную пристань, ремонтировали, и старая кирпичная стена, испещренная всевозможными надписями многолетней давности, была уже почти вся закрашена бледно-розовой краской. Когда-то кто-то из мальчишек на самом ровном и гладком кирпиче перочинным ножом вырезал Наташино имя, а потом к этому имени уже без спросу приплюсовывались всякие личности вроде мигуновского племянника. С прошлой весны там стояло какое-то совсем незнакомое Наташе имя — Антон. Теперь и Наташа, и этот неизвестный ей Антон безнадежно тонули в розовом море, и никто не пытался их вызволить. Маляры намертво закрасили Антона, а Наташа, врезанная в кирпич ножом, все равно осталась, но это розовое одиночество без потонувшего Антона ее почему-то не обрадовало. Стало даже жалко, что этот Антон исчез, ушел куда-то туда, к поблекшей новогодней елке и к синей эмалированной кружке, превратившейся теперь в обыкновенную посудину.
Она отошла от окна, и тут же половицы под ее ногой знакомо заскрипели, напомнив зиму, последние новогодние каникулы и тусклые хвойные иглы, которые так трудно выметать из щелей в полу… Что делается с людьми, с елками, с кружками, с барбарисом, с Антонами? Что делается с самой Наташей?
Что сделалось с Алей? Что с ней сделалось?..
Скрип половиц под ногами настойчиво тревожил ее память, упрямо напоминая тот день, когда она узнала, что А ля давно знакома с Омелиными. Наташе было непонятно, почему об этом знакомстве она узнала случайно от Райки, а сама Аля столько времени умалчивала о нем. Может быть, что-то слишком разное было в Наташе и в Омелиных? Такое разное, что никак нельзя было примирить и объединить вместе, и Аля не смогла объединить, а потому и умолчала?
Ей снова вспомнилось, как Аля обидно высмеяла красивую Нюркину песню, которую все девчонки в совхозе считали своей, родной, кровной, потому что там был луч зари, умирающий именно на их башне, на той самой, которую было видно издалека, из окон проходящих мимо Дайки поездов и с палубы речных теплоходов. И светлая прозрачная струя угасала именно в их реке, вместе с этим последним солнечным лучом на далекой водокачке.
Ведь не песню высмеяла Аля… Родное солнце и родную реку она высмеяла! Как высмеяла потом и волшебный барбарис на желтых лютиковых холмах, берегущий в себе утреннее солнце.
Что сделалось с Алей?..
Отец, увидев Наташу, вроде бы и не очень обрадовался, яНаташа восприняла это как закономерность — все теперь так, все по-другому, все по-новому.
— Приехала? — спросил он, несколько удивленный. — А я на воскресенье к вам туда собрался. Вот доски принес.
Это за досками он ходил в подвал. Уж не перила ли он собрался чинить? Вот мать узнает, покажет она ему перила!
— А я сейчас же обратно, — успокоила его Наташа, которой сегодня хотелось быть всеми обиженной. — Я только за туфлями приехала.
— Ну зачем же так сразу и обратно? На ночь глядя. Переночуй. Утром и поедешь.
— Бабушка ждать будет. И Райка там… тоскует.
— Одичаешь тут без вас, — он сказал это невесело, и Наташа догадалась: перед отъездом матери в поле у них была ссора.
Отец четвертый месяц работал подсобником на своем же заводе, и в этом беды, конечно, не было. Не один он работал пока подсобником — на заводе шла реконструкция печи и главного конвейера. Но мать считала, что такого умного, такого квалифицированного рабочего, каким был отец, несправедливо обидели и унизили, он же, такой умный, такой квалифицированный, позволил себя обидеть и унизить.