Портрет - Нечаев Леонид Евгеньевич (читаем книги txt) 📗
Что старался, то верно. Только все это не то. Никто не знает того, что случилось тогда на берегу в тот прекрасный и страшный день. Все знают, что он ее спас, но никто не знает, что он ее погубил. Никто, кроме него самого и Тальки. Он растерялся, смалодушничал. Иначе почему он не сказал ей того, что она так хотела услышать от него! Иначе почему он заколебался в то решающее мгновение!..
А может, она ничего особенного не хотела услышать от него, и все это вздор, выдумка, одно воображение…
Чтобы отвязаться от этих мыслей. Женя начинал думать о своем натюрморте. Натюрморт был истинным спасением. Женя на совесть трудился над ним, уже дописывал кофейник — он тоже получался превосходно. Верно говорят: работа да руки — надежные поруки. Натюрморт попадет на выставку. И тогда начнется какая-то новая жизнь. Все прошлое отодвинется, он весь отдастся живописи — это ведь главное в его жизни…
Только… только почему-то очень хочется убежать прямо с урока домой и рвануть этот несчастный натюрморт надвое…
Учительница говорит о миллионах тонн нефти, добываемых где-то, а сама взглядом пытается приковать к себе внимание Жени. И чего они все пристают к нему, как будто в классе больше нет никого! Приковывала бы к себе вон Булкина.
Булкин положил подбородок на парту, свесил руку и потихоньку тянет шнурок на Женином ботинке. Сейчас он привяжет Женин ботинок к своему ботинку. При этом он неотрывно и честно смотрит учительнице в глаза.
Как-то вечером Талька снова прошла под Жениным окном. Женя выскочил в сени встречать ее, но она… она шла не к нему! Она стучалась к Хлебникову!!
В руках у нее была брезентовая куртка Хлебникова, в которой ее увезли в больницу.
Женя опешил, сделал вид, будто вовсе не встречать выскочил, а по какому-то своему делу. Он бросился вон, открыл сарайчик, зачем-то набрал дров. Так и стоял там с дровами в руках, не в силах высунуться из сарайчика.
Что ж тут особенного, подумалось ему, ведь должна она вернуть человеку куртку, поблагодарить…
Должна-то должна, а глаза будто дымом ест…
Женя вспоминает вдруг, что его свитер так и остался у нее. Не может быть, чтоб она не принесла его по забывчивости, — вот ведь вспомнила про хлебниковскую штормовку, пришла… Значит, в том, что Женин свитер остался у нее, есть какой-то смысл…
Женя хватается за эту мысль, как утопающий за соломинку. Дрова с грохотом валятся на пол; он возвращается в дом, с улыбкой стучится к Хлебникову. Тот, как ни странно, не кричит из глубины комнаты «да», а приоткрывает дверь и, стараясь говорить ласково, просит Женю заглянуть в другой раз.
Уже у себя в комнатушке Женя вспоминает, что губы все еще растянуты в жалкой улыбке, и зажимает рот рукой.
Долго стоял так, не видя ничего вокруг себя. Потом стал делать глупости: выходил в сени, прислушивался к бархатному голосу Хлебникова и негромкому дразнящему смеху Тальки.
По дому разливался уютный запах кофе.
Мучение продолжалось допоздна. Женя не мог делать уроки, злился на себя, шастал в сени, крутился, как затравленный, возле дома. Крутился, собственно, уже не он, крутилось некое существо, бывшее только отчасти им; остальная часть его словно бы со стороны с отвращением наблюдала за унизительным, безрассудным поведением странного существа. Женя вскарабкался на ветлу и оттуда заглянул в окно к ненавистному Хлебникову. Талька сидела забравшись с ногами в кресло и отпивала из крошечной чашечки кофе. Хлебников, в белой рубахе с закатанными рукавами, в черной поддевке, стоял в двух шагах от Тальки и тоже попивал из чашечки кофе, курил и делал карандашные наброски в альбоме. С его широкого цыганского лица не сходила ослепительная улыбка. У него было жарко натоплено, и он не закрывал форточку, так что Жене все было слышно. Проклиная себя, Женя прижимался к ветле.
Хлебников называл ее Натали, рассказывал, что такое грунтовка, лессировка и прочее, осторожными пальцами брал ее за подбородок и поворачивал в нужном ракурсе. Талька хохотала и говорила, что его толстые чудовищные пальцы чувствительнее пальцев скрипача. Она сначала называла его по имени-отчеству — Любомиром Фаддеичем, потом цыганским бароном, а потом просто бароном. Она расспрашивала об авангардистах, сердилась на его убийственные оценки абстрактного искусства с позиций «упрямого консерватизма» и топала капризной ножкой.
— О, это довод! — похохатывал Хлебников, указывая пальцем на ножку. — Чисто женский довод.
— Что вы имеете против женщин? — негодующе сводила брови Талька.
— Ни-че-го! Я женщин люблю. Я вас люблю, Натали.
— Болтун! — презрительно щурилась Талька.
— Почему же болтун? Сколько угодно случаев, когда учитель женится на своей ученице, а тем более художник…
— Вы ничего не понимаете в любви! Любовь — это…
Женя отполз по ветви назад, спрыгнул наземь и лицом к лицу столкнулся с отцом. От отца разило вином, он пошатывался, но Жене было все равно. Отец обнял ветлу, поманил Женю пальцем, словно хотел что-то сказать, да так ничего не сказал, махнул рукой, свесил голову на грудь и поплелся в дом. Женя — вслед за ним.
Дома отец долго искал, чего бы поесть, нашел наконец щи, похлебал ложкой прямо из кастрюли. Вспомнив что-то, он снова поманил Женю пальцем и громким шепотом сказал:
— Я этого Хлебникова завтра же выгоню вон!
Женя отвернулся от отца, подсел к настольной лампе, открыл книгу. Что это? Стихотворения… «…Далеко еще до первых зимних бурь». Он захлопнул книгу. Лучше открыть «Химию». Процесс гидролиза…
«Человек задуман и воплощен гениально». Гениальное создание ползает по ветле, подглядывает и подслушивает.
Злые слезы мешают читать. Женя больше так не может, идет к умывальнику, выливает на голову ковш холодной воды.
Подумаешь — горе! С девчонкой в разладе. У Мишкиной матери вон ноги отнялись, полгода лежит, вот где горе. А Мишка держится, все по дому делает, ради матери ходить никуда не ходит, каждый вечер ей на баяне играет. Мишка-коротыш, Мишка-прилепыш…
Женя выливает на затылок еще ковш. Сегодня он сделает все уроки. Кстати, выучит наизусть это стихотворение Тютчева. Давно хотел. А завтра допишет кофейник. Зеленый, с прямой полоской отсвета от горла до дна.
Из скирды нехотя выбирается солнце, окидывает взглядом пустые поля и точно хочет снова закрыть глаза и завалиться в теплую солому. В поле холодно, бесприютно. Один только Женя верхом на Ушатике понуро движется по поселку. За Ушатиком, тоже шагом, как привязанная, ступает Марго.
Солнцу так и не удается спрятаться в належанное место, оно выходит в поле. Тут и заняться нечем, разве что лизнуть сверкающую изморозью траву…
Женя пускает Ушатика рысью, оглядывается на Марго. Та сразу повеселела, тоже резво застучала копытами по звонкому подмерзшему проселку.
Кругом широко стлались поля. Казалось, не на чем взгляду задержаться: оголенное бурое поле, пустое небо. Но Жене ничего другого и не нужно: нужен этот простор, от которого Женя вдруг ощущает в себе восторженную легкость и всесильность. Он смотрит в холодную синеву неба и словно растворяется в беспредельном пространстве.
Ушатик, устремляясь за обогнавшей его Марго, наддает ходу. Молодец, Ушатик! Это и нужно Жене… Женя глотает крепкий утренний холод и смеется. Быстрая езда — это счастье, это полет, похожий на сладкий полет во сне, когда ты невесом и волен. Встречный поток воздуха обхватывает всего тебя и щекочет прохладой самые косточки…
Земля уносится назад, отодвигается куда-то вниз: уже не слышно стука копыт по твердой дороге — Ушатик взмыл кверху, беззвучно отталкивается копытами от тугого воздуха, плывет… Марго легко, неутомимо мчит впереди. Она хочет достать до солнца, тянет шею, ловит расширенными ноздрями его тепло, ржет нетерпеливо и недоуменно…
Лошади давно бегут по стерне, оттого и стука копыт не слышно.
У скирды они останавливаются, будто знают, что Женя здесь и хотел спешиться. Он отпускает лошадей гулять по полю, дощипывать жухлую травку.