Дети горчичного рая - Кальма Н. (первая книга .txt) 📗
Страсти подогревались слухами о том, что Робинсон будет петь русские песни и в песнях этих все, мол, будет сказано. Что именно будет сказано, никто, разумеется, не знал, но звучало это таинственно и значительно.
На улице уже произошло несколько стычек друзей Джемса Робинсона с какими-то полупьяными субъектами, громко заявлявшими, что-де давно пора прихлопнуть всех негров и коммунистов и вообще очень неплохо взорвать проклятый вертеп старого Майнарда.
Несколько полицейских на мотоциклах, дежурившие у перекрестка, и глазом не повели на дерущихся.
В двух кварталах от «Колорадо» горчичный домик Робинсонов светился всеми своими окнами. Вся семья принимала участие в сборах Джима на концерт. Салли собственноручно накрахмалила ему рубашку. Чарли смахнул с фрака пылинки, приготовил запонки, галстук, носки, туфли и сам подавал Джиму каждую вещь. Певец был спокоен, и его спокойствие и непринужденность передались Чарли и его матери.
То и дело прибегал кто-нибудь из ребят — Джой Беннет, Василь или близнецы Квинси — и сообщал Чарли последние новости из «Колорадо».
Собралась уйма народу. Зал переполнен, но люди всё прибывают. Очень много белых из Верхнего города. Все друзья уже на местах. Пришли Цезарь с Темпи. Цезарь надел на китель все свои медали. В передних рядах сидит Ричи, но с ним никто из белых джентльменов не разговаривает, а когда кланяются, то будто нехотя. В четырнадцатом ряду замечен сам дядя Пост, и такой торжественный, принаряженный! У трех парней ребята разглядели спрятанные, в карманах дубинки в кожаных чехлах. Мэйсон и Фэйни тоже тут как тут и привели с собой целую ораву скаутов. Мэрфи и Дик также явились, заняли боковую скамейку и жуют резинку. И шумят же в зале — прямо страх!
Вошла Салли, неся на вытянутых руках рубашку Джима с белоснежной и твердой, как мрамор, грудью. Ради торжественного дня Салли тоже принарядилась и в своем темном, строгом костюме выглядела совсем похожей на мальчика.
— Доктор Рендаль приехал за тобой, Джим, — сказала она. — Я попросила его сюда, наверх.
Джим надел фрак, и эта одежда сразу как бы отделила его от семьи. Теперь перед ними был «черный Карузо» — знаменитый на весь мир певец, и Салли, взглянув на преобразившегося шурина, почувствовала и гордость и робость одновременно.
Появился доктор Рендаль, как всегда приветливый и сдержанный в манерах.
— Предвкушаю удовольствие слушать вас, мистер Робинсон, — сказал он, обмениваясь с певцом крепким рукопожатием. — Помню, какое наслаждение это доставило мне в Париже… Боюсь, однако, что здесь, в нашем городке, не обойдется без какого-нибудь скандала. Вокруг вас чересчур много разговоров… Будете вы исполнять советские песни?
— Разумеется, буду, если попросит публика, — сказал Джим Робинсон. — В Европе люди очень горячо принимали эти песни.
— Я уверен, что и у нас потребуют, чтобы вы их спели. — Доктор Рендаль задумчиво посмотрел на певца. — А тогда держитесь: некоторые здешние молодчики ни за что вам этого не простят! Разразится целая буря!
— Скауты непременно будут орать, — вмешался Чарли, который только что получил свежую порцию донесений от Джоя Беннета. — В «Колорадо» полным-полно скаутов. Их пригнал наш Мак-Магон, и, верно, уж недаром.
— Ну и ну! — рассмеялся Джим. — Очень бодрящая обстановка, скажу не стесняясь, как говорит наш друг Цезарь. — Он взглянул в окно, где быстро сгущались сумерки. — Однако нам, кажется, пора ехать. Мне остается восемь минут до выхода.
Доктор Рендаль спустился первый и усадил Салли, Чарли и Джима в свой вместительный «крайслер». Боковыми улицами он повез своих пассажиров к переполненному «Колорадо».
Ровно через восемь минут со своих мест во втором ряду Салли и ее сын увидели вышедшего на сцену Джима. В черном, длинном, облегающем фраке певец казался еще выше и тоньше, чем всегда.
Едва только известная всем по портретам высокая фигура появилась на эстраде, точно лавина обрушилась в зале. Горчичный Рай аплодировал своему певцу. Оглушительно засвистели самые горячие его поклонники.
Робинсон низко поклонился. Потом обернулся к роялю, за которым уже сидел Джордж Монтье, и что-то сказал музыканту, но так тихо, что зал не уловил.
Рояль зарокотал, и вверх взмыла сильная и мягкая волна звуков. Джим положил руку на полированную крышку рояля и запел. Он пел старинный негритянский гимн:
«Великая река течет. Она течет и все уносит с собой. Она все знает — великая река. Она видела людей, и многие страны, и человеческие страдания и радости. И течет, течет и стремит свои большие воды невозмутимая великая река».
Зал вздохнул. Волшебный, проникновенный голос певца вливался в душу людей, томя, будоража и тут же мгновенно успокаивая и лаская. И сила, и глубокая страсть, и скорбь были в этом голосе. Казалось, чьи-то чуткие пальцы касаются самых заветных струн в человеке, и толпа замерла, слушая вековечную тоску и мудрость негритянского народа, воплощенные в этом гимне.
Джордж Монтье вдохновенно следовал за чудесным голосом. Замер последний звук, а люди все еще сидели в молчании. И вдруг, ломая тишину, неистово загрохотали, засвистели, застучали ногами от восторга.
— Теперь русскую песню! — внезапно крикнул чей-то нетерпеливый юношеский голос.
И зал, словно только и ждал этого сигнала, начал вдруг взывать громко и настойчиво:
— Русскую песню! Русскую песню!
— Давай, давай, Робинсон!
— Песню Советов!
Но тотчас же в эти голоса вмешались другие — злые:
— Долой красные песни!
— Не позволим!
— Он не посмеет, а то мы ему сумеем заткнуть глотку!
В разных углах зала виднелись взволнованные, возбужденные лица. Соседи волками смотрели друг на друга. Явственно донеслось до Джима Робинсона бранное слово. Кто-то у самой эстрады злобно и громко сказал:
— Пусть только попробует черная образина — мы ему покажем!
Робинсон вспыхнул и повернулся к Джорджу Монтье. Музыкант положил пальцы на клавиши рояля и, казалось, только ждал знака, чтобы начать. Певец слегка кивнул — не то слушателям, не то аккомпаниатору. Торжественный аккорд прозвучал над залом, и вмиг стихли даже те, кто готов был кричать и бесноваться от злобы. Это была незнакомая американцам широкая мелодия, и только один мистер Ричардсон во всем зале знал, что это за музыка. Джим Робинсон запел, но эта песня была совсем не похожа на тоскливый негритянский гимн.
пел Джим Робинсон на незнакомом людям языке. Песня росла, разливалась, взлетала вверх, как гордая большая птица, и парила над залом торжественно и важно. Голос певца крепнул и расширялся. И перед слушателем возникала необозримая страна, слепящий блеск моря, сухой запах хлебов и солнечные дороги, по которым так хорошо шагается летним утром. Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то счастливым, уверенным и крепким, так что каждому хотелось выпрямиться и расправить плечи, поднять голову и смелым взором окинуть мир. Джим Робинсон смотрел в зал, но, видимо, забыл в это мгновение обо всем.
Едва только замер последний звук, едва успели пальцы Джорджа Монтье соскользнуть с клавиш рояля, как в зале закричали сотни голосов:
— Речь! Речь! Скажите слово!
— Правду! Скажите правду! — надрывались другие.
Встал какой-то парень в синем комбинезоне, приставил руки ко рту, как рупор:
— Робинсон, скажите нам, чего нам ждать: атомной бомбы или мира?
— Долой! Долой! — завыли его соседи.
Парень получил удар в бок и упал на скамейку. Певец обвел глазами весь бурлящий, гудящий зал. Сотни лиц — белых, черных, коричневых — просительно тянулись к нему, вынуждали его говорить.
— Друзья мои, — сказал он своим глубоким, мощным голосом, — друзья мои, я только что был на Всемирном конгрессе сторонников мира…
Тишина встала над залом. Люди замерли, не сводя глаз с оратора, с его высокой, чуть усталой фигуры.