Андрей Белый. Новаторское творчество и личные катастрофы знаменитого поэта и писателя-символиста - Мочульский Константин Васильевич
Верой в то, что радость будет, что верный рыцарь найдет свою королевну, дышит ликующее стихотворение «Вещий сон». Прелестны эти взлетающие строки:
После тяжелой душевной болезни, после мрака и холода могилы, в которой он был погребен заживо, Белый возвращается к жизни. И надежда на воскресение связана для него с Асей. Но и эта надежда его обманула: Ася его покинула. В том же 1919 году он получил известия из Дорнаха о том, что личные отношения между ним и Асей прекращаются навсегда. С этого дня он живет желанием уехать за границу, чтобы объясниться со своей «королевной». Осуществить это желание ему удается только в 1921 году: встреча с Асей в Берлине трагически заканчивает историю его «мистической любви».
В марте 1921 года, поправившись после болезни, Белый уезжает в Петербург, поселяется в гостинице на улице Гоголя, читает лекции в «Вольфиле» и подолгу гостит в Царском у Иванова-Разумника. Ходасевич вспоминает, как они с Белым ходили «на поклонение» Медному всаднику. В письме к Асе от 11 ноября 1921 года он сообщает: «Опять хлопотал об отъезде и опять не пустила чрезвычайка (в июне): тогда я нервно заболел; меня лечил невропатолог проф. Троицкий; тут я решил бежать, но и об этом узнала чрезвычайка и побег – рухнул… Тут умер Блок, расстреляли Гумилева и устыдились. Молодежь стала кричать: „Пустите Белого за границу, а то и он, как Блок, умрет“. Друзья надавили – и пустили. Как провожала меня молодежь в СПБ. Да, меня крепко любит Россия».
После смерти Блока Белый написал В. Ходасевичу замечательное письмо о своем покойном друге [31]:
«Да! Что же тут сказать! Просто для меня ясно: такая полоса; он задохся от очень трудного воздуха жизни. Другие говорили вслух: душно! Он просто замолчал, да и… задохся. Эта смерть для меня – роковой часов бой: чувствую, что часть меня самого ушла с ним. Ведь вот: не видались, почти не говорили, а просто „бытие“ Блока на физическом плане было для меня как орган зрения или слуха: это чувствую теперь. Можно и слепым прожить. Слепые или умирают, или просветляются внутренно: вот и стукнуло мне его смертью: пробудись или умри; начнись или кончись… И душа просит: любви или гибели; настоящей человеческой гуманной жизни или смерти. Орангутангом душа жить не может. И смерть Блока для меня это зов „погибнуть или любить“».
В последний месяц перед отъездом за границу Белый прочел несколько лекций в Петербурге и в Москве: «Философия поэзии Блока», «Воспоминания о Блоке», «Поэзия Блока» и «Кризис культуры и Достоевский». М. Цветаева в своих воспоминаниях рассказывает о скандале, случившемся на одном из докладов Белого о Блоке. Лектор вдруг потерял самообладание и стал кричать: «С голоду! С голоду! Голодная подагра, как бывает сытая! Душевная астма!» Потом с Блока перешел на себя. «У меня нет комнаты! Я – писатель русской земли, а у меня нет камня, где бы я мог преклонить свою голову… Я написал „Петербург“!» Я провидел крушение царской России, я видел во сне конец царя в 1905 году!.. Я не могу писать! Это позор! Я должен стоять в очереди за воблой. Я писать хочу! Но я и есть хочу! Я не дух! Вам я не дух!.. А я – пролетарий – Lumpenproletariat. Потому что на мне лохмотья. Потому что уморили Блока и меня хотят. Я не дамся! Я буду кричать, пока меня не услышат. А-а-а-а!..» После этого выступления профессор П.С. Коган немедленно устроил Белому комнату.
Поэт ехал за границу с двойной целью: объясниться с Асей и повидать доктора Штейнера и рассказать ему о «тяжелых духовных родах России». Он гордо называл себя «послом России к антропософии». Застряв в Ковно, он пишет известное уже нам письмо к Асе: он умоляет ее похлопотать о визе. Если бы доктор захотел, он, конечно, мог бы ему помочь, но, прибавляет он, «наученный опытом, что такого „великого человека“ не беспокоят по пустякам, – не напишу ничего „великому человеку“ – из гордости и из недоверия». Впервые в тоне Белого по отношению к «учителю» звучит раздражение и ирония. Начинается его разочарование в Штейнере и отход от антропософии. В заключение письма он пытается припугнуть Асю своим возвращением в Россию; делает вид, что ему не так уж хочется ехать в Берлин.
«Мне остается ехать обратно, ибо в России есть хоть смысл пасть от усталости, а здесь в Ковно нет никакого смысла сидеть… Все, что подлинно любит меня, все, чему я нужен – в России. Русская эмиграция мне столь же чужда, как и большевики; в Берлине я буду один… Стало быть, я стараюсь пока что рассматривать Ausland как санаторию, в которой мне надо окрепнуть нервами, написать начатые книги, издать их… А я оставляю маму в России, которую могут арестовать за меня».
Наконец, с помощью литовского посла, поэта Ю.К. Балтрушайтиса, немецкая виза была получена, и Белый уехал в Берлин.
В 1921 году до отъезда за границу Белый выпустил в свет два произведения: повесть «Крещеный китаец» [32] и поэму «Первое свидание» (Пг.: Алконост, 1921).
В хронике «На рубеже двух столетий» А. Белый замечает: «не останавливаюсь на наружности отца: я ее описал в „Крещеном китайце“».
Повесть «Крещеный китаец» – продолжение «Котика Летаева». Это первая глава незаконченной эпопеи, получившей новое заглавие «Преступление Николая Летаева». В предисловии А. Белый заявляет, что роман его «наполовину биографический, наполовину исторический: отсюда появление на страницах романа лиц, действительно существовавших (Усов, Ковалевский, Анучин, Веселовский и др.), но автор берет их как исторические вымыслы, на правах историка-романиста».
«Крещеный китаец» – новая переработка старых тем «детства» и «семейной драмы». Но переход от «Котика Летаева» к «Крещеному китайцу» есть переход от мифологии к истории, от космических вихрей к строго логическому сознанию. Фигура отца ставится в центре повествования. Раньше его образ преломлялся в лихорадочном воображении ребенка: формы были расплавлены, растекались в потоках огненной лавы, вскипали вихрями, взрывались мировыми пожарами. Отец – бог огня – Гефест внушал ребенку мистический ужас. Теперь космогония закончилась: на отца смотрит взрослый сын-художник, схватывающий эстетическую ценность своеобразной личности. С изменением установки взгляда меняется и стиль. Музыкальная стихия: ритмическое построение фраз, звуковая оркестровка, чередование и повторение словесных образов – приглушается. Слог становится проще, трезвее, логичнее. Мы входим в уже знакомый нам мир «профессорской квартиры», но все кажется иным. Рембрандтовское освещение сменилось ровным дневным светом. «Проблема отца» не разрешена окончательно и в этой повести; во всяком случае, она очищена от «комплекса», который усложнял ее прежде. В двуединстве «любовь-ненависть» второе слагаемое опущено. Остается только нежная любовь и эстетическое любование «чудаком-мудрецом».
Снова и снова зарисовывается его «дикая», «скифская» наружность. Вот сидит он у себя в кабинете в серой разлетайке и вычисляет. Потом встанет и посмотрит на себя в зеркало; «не может оторваться от пренелепо построенной головы, полновесной, давящей и плющащей его (казался квадратным он) и созерцающей из-под стекол очков глубоко приседавшими малыми, очень раскосыми глазками, туго расставленным носом; повернувшись, старался увидеть свой собственный профиль (а профиль был скифский), крутой, кудробрадый, казавшийся зверским».
Во всем у него чудачества; на все – «рациональные способы» и «точки зрения». Он любил давать советы, учить кухарку Афросинью чистить картофель. «Чистка этих картофельных клубней, – объясняет он ей, – есть, так сказать, интеграция действий, а вы не так чистите». Но из «рациональных советов» ничего не выходит, и мама с досадой говорит ему: «А, все напутали!.. Шли бы вы прочь» – и гонит его в клуб.