Троцкий - Кармайкл Джоэль (читать книги .TXT) 📗
В глубине души Троцкий не был способен на важнейший для зрелого человека тип действия — принятие ответственности. Он не ощущал себя лидером, потому что в собственном «я» не ощущал достаточно авторитетной опоры.
Небезынтересно отметить, что эрозия традиционного иудаизма, начавшаяся в еврейской общине восточной Европы под влиянием идей Французской революции, направила прежний религиозный пыл евреев в русло всемирно-реформаторских проектов. Характерное для Троцкого страстное неприятие своего провинциального (местечкового) прошлого, послужившее трамплином для его прыжка в стратосферу космических абстракций, было типично для многих его единоплеменников и современников. Отношение к марксизму, как к Священному Писанию, присущее русским и особенно русско-еврейским марксистам, было попросту новым способом выражения старой традиции и при всем своем секуляризме сохраняло в себе аромат многовековой набожности.
В силу этой комбинации дефектов, коренившихся в подсознательных свойствах личности, Троцкий не мог не участвовать в иконизации Ленина. При жизни Ленин был его единственной опорой в борьбе с натиском растущего аппарата; Троцкий надеялся, что и после смерти Ленин, воплощенный в «ленинском наследии», будет играть ту же роль.
В молодые годы Троцкий пытался защитить свое «Я» от давящего превосходства Ленина, но в конечном счете вынужден был признать этот факт и подчиниться. Казалось, он нашел способ примириться со своей ролью подчиненного — он играл ее искренне. В итоге он пришел к преклонению перед Лениным, которое — при всех отличиях — было аналогично разраставшемуся официальному ленинскому культу.
Нетрудно проследить подсознательную основу этого процесса: будучи всего на 9 лет старше, Ленин был главой партии, преданность которой декларировал теперь Троцкий, и одновременно главой государства, то есть «отцом» сразу в двух ипостасях по меньшей мере. Со смертью Ленина Троцкому было еще легче найти в нем ту «отцовскую поддержку», которую в сфере идей он находил в Марксе, но в которой он, запутавшийся в бюрократических джунглях, нуждался теперь более ощутимо. Вопрос, следовательно, состоит в том, действительно ли он преклонялся перед Лениным? Было ли это преклонение проникнуто характерной для Троцкого искренностью, что позволяло ему подсознательно оставаться честным с собой? Или то была всего лишь удобная маска?
Нельзя забывать, что, поскольку личного авторитета у него не было, Троцкий отчаянно нуждался в какой-либо иной психологической поддержке внутри партии. В послеоктябрьской сумятице Ленин вполне мог служить ему такой поддержкой — отсюда превращение Ленина в символ, удовлетворявший и психологическим, и стратегическим чаяниям Троцкого. Было поэтому естественно, что Троцкий иконизировал идею партии, равно как и свои отношения с умершим вождем. Это давало ему возможность гордо цитировать слова Ленина, охарактеризовавшего его как прекрасного большевика, как абсолютно правоверного большевика.
В «Моей жизни» Троцкий не щадит сил, чтобы показать свою всегдашнюю близость к Ленину. Он характеризует их взгляды во время первой мировой войны, чтобы доказать, что вопреки отсутствию прямых контактов они идейно тяготели друг к другу. Эту идейную близость он противопоставляет линии тогдашнего партийного руководства в Петрограде, подразумевая при этом Сталина. Эту линию Ленин круто изменил, когда в апреле вернулся в Россию.
Все это бесспорно; но, защищаясь идейной близостью с Лениным от обвинений в несуществующем троцкизме, Троцкий в то же время не находит нужным упомянуть, что и Ленин был в свое время против перманентной революции и принял ее только в апреле, в разгар схватки.
Троцкий мог защитить себя, только противопоставив ходившей о нем клевете свое поведение примерного ученика, который независимо пришел к тем же взглядам, что учитель. Он размахивал свидетельством о своем примерном поведении, выданным самим Лениным, который в критический момент сказал: «Большевизм привлекает к себе всё лучшее, что есть в близкой к нему социалистической мысли». Троцкий вопрошает: «Можно ли сомневаться, что Ленин имел при этом в виду прежде всего то, что сейчас называют историческим троцкизмом? Для Ленина троцкизм был не враждебным и чуждым течением социалистической мысли, а напротив — ближайшим к большевизму».
Слабость этой аргументации очевидна.
Прежде всего Троцкий тем самым признавал, что существует такая вещь, как троцкизм, и, значит, подтверждал главное, совершенно вымышленное обвинение Сталина. Во-вторых, он ссылался на авторитет Ленина, а поскольку власть и наследие Ленина принадлежали Сталину, то он тем самым взывал к чужой иконе.
И все это — после революции, превратившей большевиков во всемирную силу и организованной самим Троцким в соответствии с его собственными идеями!
Глупо было бы отрицать эти идеи и роль Троцкого в их реализации, и тем не менее ему самому приходилось принижать их значение. Все написанное им в изгнании звучит патетически: ему неприятно было напоминать партии о своих заслугах перед ней.
Троцкий склонен был восхищаться в других только теми качествами, которыми он гордился в себе — своими же талантами. Именно поэтому он поначалу недооценил неяркого Ленина, а позднее недооценил грубого и косноязычного Сталина.
Преувеличивая роль идей, пытаясь логически оправдать свое нежелание «снизойти» и «опуститься», Троцкий, в сущности, пытался затушевать очевидный факт — свою неспособность к лавированию в многоликой системе взаимосвязей, характерной для любой большой организации. Он мог с колдовской силой преподнести марксистские абстракции, но совершенно не понимал реальных интересов своих противников, которые использовали эти абстракции в своих личных интересах.
Если бы он хоть раз реалистически оценил этот важнейший факт, он должен был бы признать, что его собственные шансы зависят не от столкновения идей, а от соперничества людей. Но именно до этого он не желал снизойти.
Несомненно, его высокомерное или, говоря философски, идеалистическое отношение к политике мешало Троцкому понять историческую суть происходящего. Это приводило его к искаженному взгляду на реальную силу аппарата и побуждало считать себя подлинным образчиком большевизма — лишь на том основании, что его отождествляли с идеей революции; но он не задумался над тем, что его не отождествляли с ее аппаратом. Ситуация напоминала встречу сплоченной общей борьбой группы единомышленников с новообращенным, который требует принять его лишь по признаку общности идей. Неспособность увидеть в людях людей, а не воплощение идей, — вот что мешало Троцкому осознать шаткость своего положения.
Связанный по рукам и ногам догмой «единства партии», Троцкий не мог бросить вызов большевистской мифологии, не бросая одновременно вызов партийному руководству. С той минуты, как аппарат возник, влиять на него можно было только изнутри, а как раз этого Троцкий, неспособный собрать вокруг себя сторонников, сделать не мог. По мере своего разрастания аппарат все больше становился «миром в себе» и все менее — средой, пригодной для Троцкого.
Разговор с Лениным о «машине, потерявшей управление», переданный Троцким в воспоминаниях, показывает, насколько он недооценивал аппарат даже тогда, когда воображал, будто проник в его суть. Предложение Ленина «сблокироваться» с Троцким имело бы смысл только в том случае, если бы Троцкий действительно мог в одиночку «перетряхнуть» аппарат — уже тогда самый прочный в истории. Если этот разговор шел всерьез, то он говорит лишь о том, что, обсуждая злокачественное перерождение аппарата, и Ленин, и Троцкий не отдавали себе отчета в грандиозности сил, его породивших. И это весьма иронически оттеняется тем фактом, что первоначально Ленин предложил Троцкому портфель наркома просвещения, весьма далекий от всякого реального центра власти!
Только этой слепотой Ленина можно объяснить напыщенность его завещания, где предлагается во избежание раскола устранить грубого и нелояльного Сталина. Не говоря уже о том, что Сталин угрожал не расколом, а уничтожением своих соратников, просто поразительно, насколько неадекватно оценивает Ленин грандиозные социальные силы, воплощенные в аппарате.