Путешествие в страну Зе-Ка - Марголин Юлий (лучшие бесплатные книги .txt) 📗
У дверей в отхожее лежит умирающий. Его положили на самое плохое место, потому что ему уже все равно. Уже 2 дня все ждут его смерти. Этот уже ничего не говорит и не стонет — он только смотрит пустыми глазами. Дурной запах идет от него. Соседи зовут меня. Я осторожно снимаю с него одеяло и вытаскиваю из под него загаженную простыню. Белья для него больше нет. Я подкладываю под него клеенку, прямо на тюфяк. Он лежит голый. Соседи клянут его вполголоса… «Не виноват я, братцы, — шепчет умирающий, — потерпите маленько»… Под утро начинается у него агония.
В это время тухнет свет, и палата погружается в мрак. Это бывает очень часто, и на этот случай заготовляется с вечера керосиновая лампочка. Сегодня в ней нет керосина. И это бывает. А больные сегодня беспокойны — нужен свет. Я иду в чулан за тонкими смолистыми щепками — толщиной в палец, длиной сантиметров в 70. Это, лучина. Та самая, о которой у Пушкина сказано:
…В избушке, распевая, дева Прядет — и зимних друг ночей Трещит лучина перед ней…
Вот она — лучина, зимних друг ночей — в 5 корпусе Котласского перпункта, в 1945 году. Коммунизм — не только «электрификация + советы», как сказал Ленин. 28 лет после октябрьской революции это так же: лучина + лагерь. Старый друг лучше новых двух. Лучина надежнее электричества и керосина. Восемнадцатилетний Витя зажигает лучину об уголек из печки опытной рукой и затыкает ее наискось на деревянном столбе среди палаты.
Лучина горит желтым дымным светом, ей не дают выгореть до конца и каждые 10 минут заменяют ее свежей, а остаток старой бросают в кадушку с песком на полу. Несколько десятков лучин лежит наготове.
Но через час снова зажигается электричество, и мы возвращаемся из 18-го века в 20-й.
Энергично стучат в дверь. Это идет ночной обход. Прежде чем открыть, я предупреждаю дежурную сестру, которая прилегла в процедурной. Она поспешно выходит в палату, садится к столу. Охранник ВОХРа обходит корпус, заглядывает к врачу, проверяет, все ли спят согласно с инструкцией, и что у кого лежит на столике. Потом подходит к термометру среди палаты. Если ниже 16° — завхоз отвечает пред начальством, а я — пред завхозом. Я показываю стрелку, что нет больше дров — топить нечем.
Стрелок выходит, и через полчаса стучит в дверь:
— Выходи! За 16-м бараком лежат две доски. Бери и топи!
Легко ему сказать: «выходи». А я уже месяца 4 не выходил из корпуса. Это для меня — большая экспедиция! Я одеваюсь в чужие ватные брюки, чужой бушлат, чужие валенки и выползаю за порог.
Снаружи — глухая зимняя ночь. Бреду в глубоком снегу по колено. Ни души. Только дым валит из труб низеньких госпитальных бараков, и мигает электрическая лампочка на столбе по ту сторону лагерной ограды с колючей проволокой. И далеко-далеко на путях свистят паровозы. Это — станция Котлас, пункт, через который проходят поезда. А мы здесь лежим — сотни, тысячи людей — зачем? Я чувствую себя, как крот, который поднялся из подземной норы. С изумлением гляжу на чужой и странный мир зимней ночи. Звезды горят в высоте. Куда я попал? Скорей взять доски, скорей обратно, в палату, в теплое логово, где у меня есть место и звание ночного санитара. Здесь, на этом суровом морозе,, в ночном безмолвии под куполом северного неба, я только привидение, тень — фантом в чужом бушлате.
Вернувшись и оживив огонь в печке, я сажусь у ее железной стенки поговорить с сестрой и Витей… Витя — мальчик с круглой головой, стриженый, очень вежливый и старательный помощник в корпусе. У Вити — трехлетний срок за немалое преступление: он с компанией товарищей украл барана. Барана съели моментально — давно мяса не видели. Грех попутал — и голод не тетка. Он, собственно, только увязался за старшими парнями, и те получили сроки побольше, а ему, Вите, по молодости — только три года.
В два часа ночи стучат снова. На этот раз входят двое-трое с вахты, неся зашитые в полотно ящички: это — посылки. Больным в корпусе передают посылки не днем, а ночью, во избежание лишних глаз. Никто из больных не рассердится, если разбудят его ночью со словами: «принимай посылку». На 50 человек в корпусе есть всего 2-3 получающих. Разбуженные садятся в волнении. Посылка — переворот в их жизни. С завтрашнего дня несколько дней подряд они не будут голодны… Вспарывают полотно, сбивают крышку с ящика и в присутствии адресата вынимают по порядку, что внутри. Одна посылка — обычная колхозная из Центральной России: ржаные сухари, сушеная картошка, лук. Лук мерзлый, но в лагере и он не пропадет. На самом дне — кусочек сала, грамм в 200, завернутый в тряпочку. Если посылка из Средней Азии — в ней мешочек сушеных фруктов (изюм, урюк) и курдюк, т. е. жирный овечий хвост, особенно любимый нацменами. Самую лучшую посылку получает Попов. Ему шлет жена из Сочи, с Кавказской Ривьеры. Там бывает не только масло, мед и сахар, но и то волшебное, от чего глаза Вити загораются восхищением: несколько мандаринок.
Мандаринки в лагере! Мандаринки на севере, где люди годами не видят в глаза обыкновенного яблока и доживают до старости, не узнав вкуса груши. Витя получает у Попова кожицу от мандаринок. Эту кожицу он кладет в кипяток и уверяет, что «чай» от этого приобретает особый аромат. Ночная конспирация не помогает Попову. На утро весь корпус будет точно знать, что именно было в посылке. Ближайших соседей придется ему угостить, а всю посылку отдать на хранение в раздаточную, чтобы не вводить в искушение ближних.
В 6 часов бьет за окном гонг. Ночь кончена. Подъем! — Нас, больных, подъем не касается. Я бужу дневного санитара Колю, приношу воды в ведре для умывания. Первые больные начинают шевелиться. Мое дежурство идет к концу. К 7 часам является Соня и обе сиделки. Я ухожу спать — в холодные сени, на «северный полюс». Сплю я одетый и мерзну даже во сне. Как я завидую больным, которые лежат в теплой палате и ни о чем не заботятся! Но нельзя все вместе: и быть сытым и лежать в тепле.
Только один месяц я работал ночным санитаром. За это время я много ел, и мой вес поднялся с 45 кило до 51. Это был мой максимальный вес в лагере. Под конец я не выдержал, и меня перевели в палату к больным. Моим преемником стал Витя…
Шел 45— й год, и война подходила к концу. Советские войска вошли в Восточную Пруссию, и мы следили с волнением за их наступлением. Каждый номер «Известий» или «Правды», который попадал «на полчаса» в руки медперсонала, жадно прочитывался и обсуждался в тесном кругу… В конце зимы через Котлас прошел первый эшелон -женщин из гражданского населения Восточной Пруссии. Начинался массовый вывоз немцев, по испытанной системе НКВД. В одно утро пропустили через баню котласского перпункта партию немок — в легких платьях и туфлях, не подготовленных к суровой зиме крайнего русского севера. — «Kalt, kalt 1st in Russland!» повторяли они и жались друг к другу. Эшелон был в пути 4 суток из Москвы. За это время замерзло и умерло 80 человек из партии. Хоронить их в пути не позволили. В конце состава шел вагон с трупами. — «Половина вымрет в дороге — половина на месте» — оценили котласские люди, которые уже видали виды. Жалеть их было некому. Свои тут же рядом погибали без счета.
Я лежал месяц за месяцем на койке против печки. Еще раз объявили амнистию польским заключенным. Это была амнистия по соглашению с новым польским демократическим правительством. На нашем перпункте было человек 10 поляков. Только один из них был освобожден — остальные остались в заключении. Они протестовали и писали жалобы. На этот раз я не жаловался и не протестовал. Я был убежден в бесцельности и — более того — вредности слишком часто повторяемых протестов. За годы, проведенные в лагере, я несколько раз протестовал резко и горячо против своего задержания, и не было смысла еще раз повторять сказанное. Теперь я не хотел больше обращать на себя внимание. Я чувствовал, что на этот раз — чем меньше будут заниматься мной, чем меньше будут знать и помнить обо мне представители власти — тем лучше.
Месяц за месяцем, лежа на койке, забытый всем миром, даже своими врагами, я наблюдал как умирают люди.