Тревожные облака - Борщаговский Александр Михайлович (читаем книги .txt) 📗
Вопреки неверию и страхам, Майер подспудно, сердцем добряка, ждал чего-то хорошего. Всю жизнь, тяжелея и старея, ждал он чуда, и хотя оно не случалось, он ждал и ждал его на пороге следующего дня. Так было и вчера, накануне матча. Исход игры мало интересовал не посвященного в секреты футбола доктора Майера. Мысль его была проще, а потому и действительнее: завтра наконец война отступит от стен несчастного города, русские и немцы встретятся в честной борьбе, люди шагнут навстречу друг другу, и наступит час, пусть только один короткий час, понимания и добросердечия.
Поначалу доктор Майер, сидя на самой нижней скамье, чувствовал себя превосходно, глаза его добродушно поблескивали за стеклами пенсне.
Слуху о том, что русских расстреляют, если они сумеют и посмеют выиграть, Майер не поверил. Но слух подтвердился. Чуда опять не случилось. Приходилось вычеркнуть и этот день, снова слепо уповать на завтрашний, а дни были слишком похожи своим уродством, и у него оставалось в запасе все меньше и меньше времени.
Доктор Майер долго сидел в тяжком раздумье. Когда же его взгляд упал на юношу, жестоко сбитого и теперь лежавшего у ворот, доктор решительно двинулся по беговой дорожке к нему. Там, на земле, страдал человек, нуждающийся в помощи врача, и он окажет ему эту помощь. В мире сущее только это: страждущие и врачующие.
Подойдя, он присел на корточки и осмотрел покалеченную ногу.
– О-о-о! – только и сказал доктор Майер, неодобрительно покачав головой, как будто Павлик сам был виноват во всем.
По просьбе доктора Полина помогла ему поднять Павлика на скамью.
– Один краткий момэнт, – сказал доктор, склоняясь над Павликом. – Возьми den ganzen Willen und Mut [40] и молчи…
Быстрыми, решительными движениями он ощупал ногу. Павлик застонал и дернулся, прогибая от боли спину.
– Alles! Alles! – сказал доктор. – Нехорошо, mein Freiend мой друзья…
Именно в этот миг Нибаум буквально внес на груди мяч в ворота Дугина. Молодые глаза Павлика хорошо различали подробности: скорбное лицо Николая, тушу Нибаума, влетевшего по инерции в сетку, замершие фигуры футболистов и перепляс уже пятившегося к центру Цобеля.
Павлик закрыл глаза, вот когда слезы потекли из-под век.
– Не надо плакать, – сказал доктор. – Молодой кость можно лечить с хороши медицин.
Павлик потряс головой: доктор не понимает и не поймет его. Но доктор все понимал и хотел сказать юноше, чтобы он отвернулся от всего, как сам Майер отвернулся от футбольного поля, на котором его соотечественники разрешают, себе подлость и свинство, чтобы юноша не повторял ошибок Майера и воспитывал в себе равнодушие ко всему на свете, прежде всего равнодушие, спасительное равнодушие. Все это было уже из мира философии, а для такой высокой материи доктор Майер не мог наскрести и десятка русских слов.
Бывают счастливые минуты прозрения. Не поворачиваясь к футбольному полю, доктор Майер внутренним взором охватил всю картину – русских спортсменов, обреченных на поражение или смерть, толпу, ревущую на западных трибунах, и тревожное небо с бегущими по нему облаками. Он странно засуетился и закричал на Полину:
– Кто позволял быть здесь?! Das ist verboten! [41] Забрать болной!
– Я хочу здесь, доктор, – сказал Павлик умоляюще. – Мне здесь лучше.
Доктор гневно топнул ногой.
– Скоро придет зольдат! Ну! Мальшик надо жить, – продолжал он тише. – Не надо болниц. Надо нести один дом, один тихий дом…
Он помог донести Павлика до входа в раздевалку, с надеждой поглядывая в лицо юноши. Но Павлик ни разу не посмотрел на него. Он ненавидел доктора, и его глаза, сколько было возможно, следили за борьбой на футбольном поле.
24
Цобель уже не рисковал наказывать штрафными кондоровцев – стадион то и дело оглашался их выкриками. Громко кричал вратарь Клямме, командуя защитой. Пока задерганные штрафными свистками русские нападающие били издалека, Клямме демонстрировал прыжки, на которые он был мастак, и соотечественники аплодировали ему. Казалось, Клямме при желании мог бы и взлететь над полем: он был стремителен в каждом движении, единственным, кто оправдывал самое имя команды «Легион Кондор».
В начале второго тайма Соколовский пожалел было, что не перекинулся несколькими словами с товарищами в раздевалке после ухода майора и Цобеля. Помешал Рязанцев, новый, чужой еще тогда
человек: он не играл в первом тайме, и казалось несправедливым ставить его перед таким тяжелым, чудовищным, выбором. Соколовский всматривался в толпу горожан, заполнивших почти все восточные трибуны, и, подобно Рязанцеву или его Вале, видел теперь одну слитную, неразделимую массу: как металл под ударами молота, она делалась все плотнее и тверже.
Не об этом ли мечтал Кондратенко?
Игра возобновилась с центра и добрых четверть часа шла у штрафной «Легиона Кондор». В редкие мгновения мяч, не отпасованный расчетливо, а отбитый защитой немцев, уходил за середину поля и тут же от ноги Лемешко или полузащитников возвращался обратно для нового натиска на ворота Клямме. Долгое время Цобель попросту не мог приписать никому из русских положения «вне игры» и наказать штрафным: сдерживая натиск, защита «Легиона Кондор» не уходила вперед, немцы оборонялись всей командой, почти не покидая своей штрафной площадки.
С появлением Рязанцева нападение превратилось в более гибкую и грозную силу. Такая троица, как Соколовский, Рязанцев и Скачко, пришлась бы впору команде самого высокого класса. Хотя и сказывалась отвычка, Рязанцев настолько превосходил Павлика в игровом мышлении, в развитии коллективной атаки, что немцам пришлось перебросить на правый край защитника Реннерта. Рязанцев, склонив лысеющую голову, атаковал неустанно, упрямо и, казалось, педантично, в его угловатости, в напористом беге с прижатыми к ребрам локтями, во всей его устремленности была решимость бороться и не уступать.
Скачко шел в наступление без колебаний и оглядки, играл так, будто в раздевалке и не было сказано подлых, пугающих слов, играл с загадочной неутомимостью, вступал в борьбу за каждый мяч, по-прежнему поспевал и в нападение, и в защиту. Соколовский опасался, что Миша неминуемо выдохнется, не протянет так и половины тайма, но время шло, а он не обнаруживал и признаков усталости. Как-то, оказавшись рядом с Соколовским, он обронил на бегу одно лишь слово: «Ненавижу!» И то, как оно было сказано, многое объясняло. Он мстил за отца и мать, за сестру, угнанную в Германию, за Сашу, за весь родной город.
Минутами стадион погружался в молчание, и первым рядам были слышны не только удары по мячу, но и тяжелое дыхание футболистов. Натиск был настолько силен, игра так прочно держалась немецкой штрафной, что немцы ушли в глухую защиту, на помощь Клямме устремились и Хорст Гаммершляг, и Ритген. Только верный себе прирожденный нападающий Герхард Ильтис не шел в защиту. Он в одиночестве стоял на краю, поджидая возможности для броска. Но удобный для атаки момент все не приходил, русские играли широко, почти без ошибок, связанные точными передачами.
Досадуя, Ильтис все же с сочувственным удивлением наблюдал за игрой русских. Он видел и сознавал, что это не случайный штурм, а вдохновенный осмысленный натиск, пусть исключительный и корнями тайно, закрыто уходящий в области психологии, морали, даже истории, но натиск, которому в футболе не раз бывало суждено определить самый неожиданный для зрителей исход матчей. Десяток таких минут иной раз стоил команде противника двух-трех голов, и футболисты, имевшие по всем расчетам и прогнозам перевес, терпели поражение. Обычно такому натиску сопутствует рев трибун, может даже показаться, что именно он рождает бурю, ветер, толкающий игроков в спину, что это он несет мяч к цели.
Но восточные трибуны погружены в напряженное, физически ощутимое молчание. Горожане словно опасаются подтолкнуть футболистов, распалить их еще больше. Что за чертовщина? От этого загадочного молчания и отчетливых ударов по мячу Ильтису стало не по себе, он почувствовал внезапно необъяснимую трагическую серьезность происходящего.