Казачья воля (СИ) - Градов Константин (книги без регистрации бесплатно полностью .TXT, .FB2) 📗
Двор Журавлёвых стоял через три от нашего, и я попал туда двадцать восьмого, потому что Настя понесла туда холст и потому что я вызвался нести за ней второй свёрток.
Мать Полины поздоровалась и ушла в дом.
Двор был бедный и очень чистый. Это две вещи, которые редко ходят вместе, и по ним про хозяев видно больше, чем по разговору. Плетень подправлен, но подправлен старым хворостом. Крыльцо мыто. Скотины не было вовсе, и в пустом хлеву стояла борона.
Мы сидели на завалинке и вязали холст в пачки по десять аршин — руки были заняты, и оттого разговаривалось легче.
— Ты у Кудинова служишь? — сказала Полина.
— У штаба.
— Это одно и то же.
— Не совсем.
— Для нас одно.
Она затянула узел и потянулась за следующей пачкой.
— У меня брат у красных, — сказала она.
Так, между двумя пачками.
Я не перестал вязать.
— Родной?
— Родной. Фёдор. Двадцать девять ему.
— Давно?
— С прошлого года.
Настя, сидевшая с другого краю, встала и ушла в дом, и я понял, что этот разговор при ней уже был.
— Ты спроси, — сказала Полина. — Ты ведь хочешь спросить.
— Не хочу.
— Все хотят.
— Я не все, — сказал я. — Мне вязать надо.
Она посмотрела на меня искоса и вдруг стала рассказывать — быстро, ровно и без всякого выражения, как рассказывают то, что рассказывали уже много раз и в чём каждое слово стёрлось до гладкого.
Отец у них был георгиевский кавалер. С японской. Ходил в церковь с крестом.
В пятнадцатом году с них взяли недоимку, и взяли не всё, и осталось за ними немного. В шестнадцатом атаман Кундрюцкий поставил его посреди майдана и высек. Не за бунт, не за слово — за недоимку, при народе, при своих же, и станичный писарь при этом стоял и держал бумагу.
— Он потом три дня не выходил, — сказала Полина. — А на четвёртый вышел и пошёл в церковь, и с крестом. И все смотрели.
— А ты?
— А я стояла на майдане. Мне было шестнадцать. Меня держали за руки, чтоб не лезла. Мать и держала.
Она затянула узел так, что бечёвка врезалась ей в палец.
— А Фёдор в тот день ничего не сказал. Он вообще ничего не сказал, ни в тот день, ни после. А в восемнадцатом ушёл.
— Куда ушёл — сказал?
— Сказал одно. Сказал: «Чтоб той плети больше не было».
Она положила пачку.
— Вот и всё, — сказала она. — Больше я про него ничего не знаю. Где он, живой ли — не знаю. Мать про него не говорит вслух.
— А отец?
— Отца схоронили в семнадцатом. Своей смертью. Он до конца говорил, что Кундрюцкий не виноват, что закон такой.
— А ты как думаешь?
— Я думаю, что закон и вправду такой, — сказала она. — И что плеть держал не закон.
Я вязал.
— Ты его теперь врагом считаешь, — сказала Полина.
— Считаю.
Она вскинула голову.
— Он не зверь.
— Я и не сказал, что зверь.
— Ты сказал — враг.
— Пока он с той стороны и стреляет в наших, он враг, — сказал я.
Полина молчала.
— Полина. Я тебе не скажу, что не буду с ним воевать. Я не знаю, где он и в кого он стреляет. И если он завтра пойдёт на нашу переправу, я его буду бить, как всех.
— Я и не прошу.
— А что просишь?
Она долго думала.
— Чтоб ты его не убил после, — сказала она наконец.
— После чего?
— После боя. Если возьмёшь. Если он безоружный.
Я затянул узел на своей пачке и только тогда ответил.
— Пленного и безоружного я не убью, — сказал я. — Ни его, ни другого. Это у нас и так заведено, и не мной.
— А если он побежит?
— Если побежит и на нём оружие — буду стрелять. И если он поднимет руку на моих — буду стрелять. Тут я тебе ничего обещать не могу и не стану.
— Я и этого не просила, — сказала Полина.
Она собрала пачки в подол и встала.
— Только ты запомни, — сказала она. — Ты обещал.
— Запомнил.
— Нет, ты скажи вслух.
— Пленного и безоружного не убью, — сказал я. — И своим не дам.
Она кивнула и понесла холст в сени.
Я остался сидеть с бечёвкой в руках. В ту минуту я думал о слове, которое впервые за месяц с лишним дал человеку, способному его проверить.
Первую записку пустили в ночь на двадцать девятое.
В ней было всего два слова и цифра: «холст — сорок». Попадись она чужим, они узнали бы лишь, что где-то считают холст.
Дорогу выбирали втроём: Полина, Настя и я, и спорили полчаса.
— Через Ефимовых, — говорила Настя.
— Нет, — говорила Полина. — У Ефимовых сноха языкатая.
— Она добрая.
— Она добрая и языкатая. Это чаще всего вместе.
Уговорились так.
Записка кладётся под третий камень у колодца на дальнем конце, и кладёт её тот, кто идёт по воду, — а по воду ходят все и каждый день. Берёт другая, тоже по воду. Дальше — на второй двор, в дупло старой вербы у плетня. Дальше — Полине, с холстом, вместе с грузом.
Ни одна из тех, кто несёт, не знает больше двух звеньев. Ни одна не идёт никуда, куда не ходила бы и без этого.
— А если камень сдвинут? — спросила Настя.
— Тогда не берёшь и идёшь домой, — сказала Полина. — И на другой день тоже не берёшь.
— А если…
— Настя. Если ты будешь спрашивать «а если» до вечера, мы к вечеру и не начнём.
Я слушал их и не встревал, потому что встревать было не во что.
Они спорили о дворах, субботних привычках, старых ссорах и о том, чья сноха ходит к колодцу за чужой водой. Любое из этих неизвестных мне обстоятельств могло стоить дороже всех моих сигналов.
— Повтори, — сказала Полина.
— Что?
— Весь путь. Будто записка уже у тебя.
Я повторил: от Ефимовых к колодцу, от колодца к вербе, от вербы к Полине.
— Не так, — сказала она.
— Почему?
— Потому что ты уже назвал Ефимовых. Нести будут не Ефимовы, а тот двор, которому я скажу сегодня. Завтра может быть другой.
— Тогда от первого двора к третьему камню.
— Дальше.
— Забирает следующая. Несёт к вербе. Там берёт третья и приносит тебе с холстом.
— Если под камнем пусто? — спросила Настя.
— Идёт домой.
— Если бумага есть, а камень лежит не так? — спросила Полина.
— Не берёт.
— Если опоздала на час?
— Не догоняет и не ищет.
Настя нахмурилась.
— А первая откуда узнает, что всё пропало?
— Никак, — сказала Полина. — Пока я сама не передам через тот же двор, что можно начинать снова.
— Значит, девять часов могут уйти зря.
— Могут, — сказала она. — Девять часов дешевле одной взятой женщины.
Я вынул из кармана грифель и написал на обрывке: «не искать, не догонять, не исправлять». Полина прочла и перечеркнула последнее слово.
— Исправлять будем, — сказала она. — Только не на ходу.
Настя взяла бумажку, сложила вчетверо и сунула под камень у наших ног.
— Теперь начинайте, — сказала она. — А я первая всё испорчу.
Так мы и проверили не только путь, но и остановку.
Записка дошла за девять часов.
Следом пустили малый груз: шесть аршин прокипячённых полос, два куска мыла и жестяную кружку с крышкой. Первую попытку Полина остановила, сдвинув третий камень; никто не стал искать пропавший свёрток. Камень вернули, и со второго раза груз прошёл весь путь за те же девять часов — с целыми ниткой и угольной меткой.
Поздно вечером Полина принесла запись мне сама, в кухню Беркутовых, и положила на стол.
— Девять часов, — сказала она.
— Долго.
— Долго. Зато ни одна не выходила со своего двора дальше, чем ходит.
— Можно быстрее.
— Можно, — сказала Полина. — Если чтоб быстрее — тогда одна баба несёт от начала до конца. И тогда её к маю возьмут.
Я не стал спорить, потому что спорить было не с чем.
Отец сидел у окна и слушал всё это, не встревая.
— Ну, — сказал он, когда Полина ушла. — Девять часов.
— Девять.
— А верхом два.
— Верхом два, — сказал я. — Только верхового видно.